взомутилась Ульянка; стала бегать по комнатушкам, визгливо поминая прошлое спокойствие, в котором нет места дуракам. - Хорошо жили без вас, навязались на голову нашу.
- спаси, милая... - простонал Янка, стягивая ладонями распоротый живот, что с ним волокся неживо.
А бабка всё его переспрашивала - кто да кто: и не впустить грех большой, и вороги за это убьют, придучи с ружьями злыми - вот она плакала, хитрила, словно обманываясь перед богом ли, Янкой.
Но он упал возле её забора, и пёс трусливый всё никак не мог замолчать - а вдруг да соседи выглянут, потому впустила мужика старая баба. – Яночка, миленький, ты уж вечерком потише уйди.
Потом он лежал в её белой кровати, на любимых пуховиках; в бреду порывался на бой - и Ульянка пела над ним успокоительно: - Живи, родной, пока не оздоровеешь. Старуха я - авось не убьют, а убьют - так не жалко, старуха я, - повторяла она, оглаживая русые Янкины волосья...
Утром ранним капитан Круглов устало оклемался в своём кабинете; встал, чуть откатив кресло. Прошёл к двери закрыть замки – один, другой, да ещё цепь собачью повесил на ручку. Дрожа от нетерпения открыл сейф, шприц достал и маленький пакетик.
Потом Май сидел, откинувшись на мягкую подушку, и слагал стихи про свет да разум в своей душе.
К полудню в его кабинет постучались гости. Он впустил их.
- Вы так светло улыбаетесь, гражданин капитан. - Рафаиль остановился на пороге, впервые увидев весну в сердце железного человека.
Май вскинулся вверх, пристав на цыпочки, и очертил руками большой круг. В него захватил сушу, океан и небо; сел на экваторе, а ладони приложил к полюсам. - Мир прекрасен: чистый синий, тёплый зелёный, чёрный бездонный. Я оглядел его вчера, я знаю.
Он вновь затанцевал с глобусом, выплёскивая из него на пол озёра, и землю на светлый ковёр.
Рафаиль поглядел назад и усмехнулся невесело: - Капитан нам сейчас не помощник. - А отец Михаил осуждающе покачал головой.
Май улетел в небеса, вымок на облаках, до дыр обтёр штаны, по радуге катаясь. В сейфе кабинета прятался злой дев, и Круглов подписал с ним договор. Человек железный оплавился в огне страстей, горячий дымок поднимался над въедливой трухой окалины...
Ульяна привела к себе в дом бабу Стракошу с корзиной снадобий. - Занемогла, - объяснила соседям. А пока ведунья готовила на плите своё варево, Ульянка расказала болезному мужику последние сельские новости. - Судить будут душегуба, - порадовалась она.
Янке худо; метается Янка по белой постели, услышав плохую весть. Заточили дружка Еремея в каземат злые охранники - пытают его, добиваясь виновности да отказа от веры. Грехи свои тот дурень может ещё признает - не дурак ведь - а веры в нём сроду не было, с креста отрёкся, с полумесяца тоже. Вот и повиснет как чертень, за хвост на дыбе, извиваясь всеми костями.
Будто жидкое сало Янке плеснуло на живот, из кухни кипящие шкварки через край сковороды; и в миг ослепляющий яво он представил адово пламя в тюремном морильнике, и потные красные рожи злобных извергов - череду волосатых загривков, сменяющих друг друга над голым изувеченным телом.
...Я ненавижу протухшую камеру. Неужели эти казематные стены, изрисованные чужими скорбями, стали моим домом? И весь огромный мир надолго пропал за решёткой оконца, выделив лишь клочок неба без птиц. Или завтра следователь пырнёт шариковой ручкой поддых мне смертный приговор? произнеся пылкую речь о заслуженном наказании. Родные услышат про меня, только страшной будет весть. Ославят семью писаки, по капле кровушку цедя - как собаки грызут кость. И даже сухую, выжатую в мел они её не забросят, а будут возвращаться лизнуть раз-другой. Пока не появится иная ужасная новость, и вся свора кинется к ней.
Вернее всего, что дед казнит меня той же мукой, какую придумал на кладбище. Селяне прикуют рядом с Янкиным крестом, средь могил тишина да покой. Смерть на людях принять, за свободу и веру - легко. Когда вокруг орут славящие рты, блестят от восхищенья глаза, то казнимый и сам в этот миг возгордится. Душа так урождена, что хвастовство пересиливает ужас.
А совесть - одинокая. Ото всех прячется, стыдясь. Когда по тюремному коридору её поведут под тусклыми лампочками через скребящий визг железных дверей; когда усадят на пыточный трон, надев на голову шипованную корону изуверства - совесть подожмёт окалеченные ноги, и сцепив челюсти воющим крошевом выбитых зубов, закричит своей мамочке, но палачи её не смогут услышать. Лишь природа тихо прорвётся дождём в разбитое стекло, чтобы омыть израненое тело - как маленькая надежда, лёгкая подпорка из братства и отомщения.
Вот так наговоришь про себя, и приходится держать марку силы, чести, достоинства. Мне хочется валяться в ногах; но теперь я сто раз обсерусь, буду орать и молить о пощаде - внутри души, а наружу не выпущу слова. Теперь моей злой революции не хватит камней, бутылок, тряпья - и ржавый дедов револьвер, бесполезная хлопушка, будет прикрывать мой отход с пяти флангов. А последнюю пулю, сбережёную для себя, я отважно выпущу в усатого вахмистра. И распалясь утробным буйством, он звизнет саблей осатанелой.
Страшусь смерти не как боли, с которой она приходит - а затухания глаз и разума. Медленного: когда пропадают деревья да облака, речка над обрывом, и любимые люди навсегда за чёрным туманом прячутся. Но не нужно от жизни жалости. Жалость и сострадание - это лицемерие богача к нищему. Или счастливца к вечному горемыке. Истинно только милосердие. И разве не сильно оно во мне, если я сам, без подсказок, верующим сомнением вознёс Иуду из предателей проклятых в героя. А может быть, это тщета равнодушия прячется под маской. Я растил её много лет, сначала несытно подкармливая раздавленными букашками да сорванными цветами; потом стал кидать ей в лоханку резаные куски свинины и ощипанных кур; а вчера сунул в её пасть настоящего живого покойника - и до сих пор вспоминаю тихий скомканный смех, упрятанный под личиной милосердия.
Когда помру я; и полечу на страшный суд для переселения бессмертной души моей в новое тело, то господь спросит, наверное: - Ты почему в безверии жил, человек Еремей?
- Потому что тебя славят в иконах и житиях - и значит, настоящий мужик ты - а я могу поклоняться лишь духу страстей да небыли, но не равному себе.
- Ох, какой гордец?! - осерчал господь, и дланью мосластой так врезал мне оплеуху, что я из ботинок вывалился наземь: пятки грязные босые вертанулись выше головы.
- ай, дяденька! за что?! - хоть и больно мне край, и обидно на зло, но я в отместку руку не поднял, стараясь под шуткой упрятаться.
А он ответил мне: - Положено так. Господь зря человека не обидит, потому что правду блюдёт - добрую да злую.
Смотрю я в глаза его: среди серебра божьих слёз проливаются искорки дьявольского смеха. - Куда же вселить тебя, грешный отрок? может быть, за гордыню свою проживёшь новую жизнь в шкуре дворового пёсика, а? будешь к хозяевам ластиться, выпрашивая сладкую кость - а когда за провинность на улицу сгонят, подыщешь на нюх милосердную душу, старуху одиную в немощи.
И так господь это жалостно сказал, что зажалел я себя и бабку-придумку: хнычу на землю, а дождь текёт не переставая; вою страдательно, а ветер с молоньями бьёт в громовые отводы - люди жмутся к спасению изза порочной душонки моей...
Тюремщики избивали Еремея целый день, добиваясь от него правды о преступлении. К вечеру живого не осталось на нём места - говорить он не мог уже, мычал лишь. Если бы кто из охранников умел понимать по губам, то разобрал может: - господь всеявый ...пошли мне сегодня милостыню в суровом обличье гордой смерти, не дай скурвиться в предательских застенках от невыносимой тоски, от ломающей боли ...пусть моё сердце втихаря перетерпит пустые метания крови, только оно мою душу держит на висячих соплях тюремного буйства, когда серые безликие бесы таскают крючьями тряпошное тело... я живу одной лишь памятью, даже о мести не замышляя - это верная смерть... люби меня, родненькая, потому что без твоей нежности я умираю погано... не на широкой площади при скоплении народа под ужасающий грохот эшафотных барабанов, а скромно в вечернем затишке бетонного склепа истёрзаная и равнодушная околевает жизнь: я помню, как вольно она со мной пела песни - теперь же тихо ноет, боясь обозлить уставших извергов...-
- Милая!! Любимая!!! Блаженная!!!! - заорал Еремей, призывая Олёнушку, чтобы в этот последний миг, сию секунду стала она пред его ослеплёнными глазами и увидела ползучую бесконечность смертной муки. В одуряющем ожидании адовых котлов и плавильней мужик пожалел о том, что принял жестокую казнь; но смиренно отлетая, обрадовался тому, что никто не узнает о его маленькой трусости...
Тюремщики уложили труп на вымаранный брезент. Один из них, молодой, запачкался тягучей слизью мозга, и его стошнило. Со злобы он ещё раз пнул в бок мертвеца. Карман у того совсем разорвался, и высыпались недоеденные коржики. Охранник, смеясь, растоптал их по брезентовой дерюжке...
Тёмной ночью Бесник осторожно сложил с плеча свою нелёгкую ношу, почти обузу - и постучался в окошко Пименовой хаты. Тот вышел с палкой, почесал свой живот под исподним бельишком; хотел ещё посмеяться над лешего колядками да подарками - а вдруг заметил, что в зелёном складене обрисовалась человечья фигура.
- Уж не с распятья ли ты снял калеку невзрачного? - вопросил Бесника дед, хрипя и неверуя в кровавые мощи; со страхом отвернулся.
- Почти так, - плеснул в глаза ему страдающий леший. Хохотнул бедово на старика: - Да ты не прячься, мужик битый. Стерпишь. Разверни, пожалуйста, Еремея.
И шмыгнул на землю молочный выворотень с неба, осыпаясь белой пылью звёздной дороги, хоженой вселенскими плакальщицами. Пимен осел на плащаницу, тыкая поклоном в изувеченный лик: - не говори никому. Я совру Олёнке, будто он сбежал от них. Пусть надеется да ищет его по всему свету. Авось найдёт.
Бесник кивал старику, сидя на приземистом пне; и размышляя, скрёб в шершавой голове листопадные опилки: - снова осень пришла, а с ней кутерьма о заготовках продуктов на зиму; в спешке я забываю разноцветную красоту; выдалась свободная минута, и сердце моё бьётся яственней, как в прожитом детстве, которого я б и не помнил, но мне о нём расказал Серафим; я тоже на человека похож, лишь тем отличаясь, что люди умеют сочнее радоваться и глубче страдать - они истекают любовью друг к другу, морем любви, и беспомощно тонут потом, не моля о спасении; есть на свете великая тайна, которую ищут они бесконечно - Ерёма её называет: откуда пришли? и куда мы идём? - а я уже с ними хочу, мне в дорогу пора собираться...
Реклама Праздники |