Книга вторая СОБЕРУ МИЛОСЕРДИЕ-1
Из романа СОБЕРУ МИЛОСЕРДИЕ
… Прошло три года, с половинкой. Дерево я построил, дом вырастил, а сына посадил … тьфу ты, господи! да не сбивай же меня, хвостатый поганец, когда я думу говорю пресветлую, и склони свои рожки перед великой мессией, или миссией – а впрочем, ладно.
Сто лет прошло будто с тех самых времён; кроме старой летописи никаких воспоминаний не осталось – но только сегодня меня полицаем назвал Янко. За войну местечковую. Где-то далече она идёт, отсюда не видно, даже если на колокольню взлезть и на биле звонко раскачаться – всё равно не видать, а в ушах холодящий слышен дилилинь: – рассуди, добрый люд. В тех наших краях душегубы берут в полон трудолюбивых мирян, сопливых детишек, а после требуют выкуп за их честную жизнь. И те разбойники яро режут солдат, которые силой своей отважно вызволяют кабаленцев.-
Тут Янкин броский вступил баритон, звучно совместный с его притягательной внешностью. – Тогда и меня послушайте, люди добрые. В отместку Ерёма обозвал безмятежным провокатором – я, который вступился за свободный народ, что гноила казарменная солдатня ужасно. Людей живых вояки раскатали в гусеницы танков, заутюжили по норам штурмовиками, и всю эту кровавую кутерьму благословили столичные баре да местечковые графья. Они нищету лбами столкнули из власти, из прибылей.-
Смотрел я выпукло в глазки злющие, и думал: то ли он всемирный герой, то ль смерти желает за вину непрощёную. Никак иначе мужика понять, если Янка по-бычьи в схватку бросается – без правоты, без друга. Вот и сейчас он правдой резанул по горлу, присосался: – А кто за власть, тот быдло.
- Ну-ка; объяснись, малой. – Дед Пимен всегда так кличет, если сердится. Ребёнка будто вразумляя: тронуть жаль, но в Янкину сторону царственно не глядит.
- Я жду твоёго ответа. – Хлоп посохом в печку, в железную дверцу кутузки. Облетела серая известь.
- Тут и рассказывать нечего. – Заступил мужик на шаг от толоконной палки. Авось дряснет старик по лбу, запишет в помин себе. – Людей зову быдлом за пьянство и зависть, и трусость, и лень.
- А сам ты?! – вскричал я, подпрыгнув головой об низкий потолок. И потирая набитую макушку, ещё больше разъярился слюной: – лучше всех?!!
Должно быть страшно, но Янку обдало веселием тихой победы. – Лучше. Потому что я стараюсь избавиться от своих пороков. Жадности уже нет совсем – сжёг её в костре миллионных купюр. И трусость похоронил вместе с прошлыми бедами одинокой жизни – теперь мне есть за кого перегрызать захватчикам горло.
Тут попнулся он с ноги на ногу застенчивой хвальбой, смутил себя горючими словами: в душе жигануло пламя. – Лишь за мелкую бражку совестно, что пью с вами я, не отказывая компании.
- Вот это да-ааа…- у меня запал язык, и длинная рулада, пихаясь локтями в узкой щели, визгнула о подмоге на ниточке. – Го-оосподи спаси-иии…
Удушливой свирепости тревожась, я выперся из хаты босиком и вполодетый – подмышку сапоги, а ватник нараспах. Старик прошлёпал вслед, хотел вдогонку крикнуть слова прощания, но снёс их ветер вместе с кашлем и к мачте привязал в чужом дворе.
Пимен притворил дверь плотнее, кутаясь неуютно в жилету, захолодал с мороза, и со слов: – Что ты цепляешь людей, како репей непроходимый? за грешки ненавидишь?
Янко улыбнулся на левую сторону, словно у него разболел зуб от щёлканья орехов.
- Все люди заражены пороками. В них лень обселила целые города, а трусость на трамвае ездит. – Челюстями скрипнул в Янке голодный крокодил: – убивать хочется. – Дед мигнул два раза на лампочку, чтобы успокоилось в глазах клокочущее сердце. – Беспощадный ты. А давно ли Зяма с Серафимкой для жизни тебя отмолили? теперь таким же горемыкам готов сбить виселку.
- Нет. – Отказался решительно Янка. – У меня ужасное милосердие, что я бы вырезал ножом все сытые утробы и толстые желудки, а всунул тревожащие души…
Шаманил лес, отговаривая болезную белую ночь. Шептал ей на ушко заговорные слова, и сухие ветки вплетались в седые космы умирающей старухи – сучья накручивали реденькие волосы и мокрели, напитываясь потной влагой снежной агонии.
Северная звезда ударила в бубен. Тогда тихое прежде безмолвие заплясало круговертью, поднимая в воздух многотонные пласты снега: оголилась чёрная смерзь земли.
Шлёпая по ней расстёгнутыми сапогами, Еремей скользко дошёл к своему дому; постучался, будто в нём есть живая душа.
А и есть. Сидит на холодной печи дядька домовой, и стуча зубами от пристывшего в комнатах мороза, зябнется под заплатанную шерстяную курточку, жжёную углями во многих местах – стянул из Умкиного сундучка. И на спине дыры,и на шее, а в животе не только прорехи, но и бурчит желудок от голода. Словно постился весь год барабашка, а не жалкую эту неделю, когда разругались молчком ласковые прежде хозяева – Олёна увела к бабке сынишку, а Еремей с тоски бражничал у товарищей. А разве бывает к тому причина? да ведь любую грусть и тревогу внезапную можно развеять доброй беседой, если правдиво открыться друг дружке. Но гордыня обуяла супругов любящих – а уж как они умеют любить, барабашка слышал каждую ночь да день божий: и от зависти сонный ходил, не высыпался.
...В субботу прошлую он тоже вздремнул среди дня, сморено, и не видел как по дому пробежала синяя мышь, расписаная грубым невежей, совершенным недоучкой из художественной школы. Этот мастак хвалился, что знает все новые движения в искусстве, и потому Еремей легко впустил его в хату, надеясь на красоту богемной жизни.
Ничего в хорошее не изменилось. Олёнка так и ступает по зале, посупив брови; искоса взглядывает в лоб мужу, избегая его безудержных глаз – ей понять хочется, чего же Ерёмушке мало, и когда милую душу истрепали тревогой дикие русалочьи пляски.
A тут ещё чёрная кошка вдогонку за синей мышью: ну всё, всё из рук валится, и надо бы сорной метлой вытрясти к чертям городского мазилу, художника-уж больно заманчивы красы его. Поживали ладком, растили дитя, желали второго без всякой опаски. Но давно где-то гульнул Еремей греховной блажью, иногда встрепенётся в небо лететь... может, и жизнь совместная теперь не заладится.
Перед сном муж вышел в комнату с разговорами к мудрому человеку. –Что ты рисуешь, мил дружок?'
А на холсте пятна, пятнушки и многоцветье линий.
- Это радужное королевство. – Ответил художник погодя, словно и рот раскрыть ему в тягость; уже до безмочия сполонила беднягу мечта.
- Значит, там король есть? – Еремей разочарованно губы надул, будто из одной кабалы попал в другую неволю.
- Никого нет. – Красописец наконец-то оглянулся, задрав от пола свою рыжую бородку. – Дорога туда забыта, потеряна; а найдёт её только страшный упрямец, у которого с дьяволом родство.
Тут Олёнка своего мужика сзади за горло обхватила, и свело ему дыханье от молящих слов: – Не верь лицедею, ангел мой! в масляных кляксах беленый холст и в пустых разговорах нищая душа. Полжизни он прожил наедине с мечтами, без семьи, и теперь доказывает людям незряшность свою...
Пересохла Еремеева глотка с похмелья, или от воспоминаний. Скребанул по ведру грязной кружкой, пусто. И в чайнике сухие опивки.
- Сгоняй за водой, – буркнул он, сердясь на себя, но домовой дядька только глубже уткнулся в воротник, надыхивая к животу тёплый воздух.
Грякнув дужкой, сам ушёл Ерёма к колонке.
Светло. Горят на небе колотые глаза; пищит белый снег, уминаемый сапогами. Густая ночь, как варенье малиновое в алюминиевом зимнем тазу; каплет шепотливой струйкой вода, подпаивая старую рябину. Два снегиря на одной ветке уснули большими ягодами, и жмутся боками, раздувая тепло в подмёрзшей крови. Когда в ведро шмякнулась толстая струя, отбив себе задницу, один из них проснулся, испуганно повертел балабошкой по сторонам, назад, даже шею вывернул. Но не увидев опаски, клюнул красную рябинку пару раз и спрятался в серую кацавейку. Вода перетекла через край, смочила губы Еремея, и свалилась в наледь, смывая снежную крошь.
- голубчик, дай испить.
- Пей, ночь, только ангину не застуди. Ты ведь каждую зиму болеешь, сопливишься слякотью и лёгочной мокротой.
- а как не болеть, когда в дождь промокаю, и следом вьюга приходит с лютым морозом: гремят засовы – открывай, хозяйка.
- Я вот тоже страдаю душой. Чего-то не хватает в семейной жизни. От Олёны скрываю тоску я. Всегда улыбаюсь, словно клоун в цирке, но смех мой такой же рисованый. Три года прошло. Зиновий говорит – стаж, а моё сердце уже тлеет от рутины жёлтых будней, похожих на цыплят. Бегают они друг за дружкой бестолково. Цели хочу! цели.
Вот если бы со всем миром сразиться. Мужиков своих на борьбу воззвать для переделки подлых душ. Мы часто об этом с Янкой спорим, но болтовня сама сущим не обернётся – её в железо оковать надо и с флагом посадить на коня.-
В соседском сарае зашуклели поросята; с неделю как от мамки оторвались и досе не наедаются. День-деньской по закутку рыщут, спят чутко: – ёсь-ёсь-, стоит только корытцем загреметь.
Когда до жара растопилась печка, Еремей муторно уснул с барабашкой в обнимку… Утром его еле добудился Янко.
- Всё спишь? пошли откапывать нашего деда – мне председатель звонил.
Клокастый Еремей сначала зевнул, тяжело вдумываясь в путаные мысли, и вдруг яво испугался: – Что в деревне случилось?!
Свинья в говне рылась.
Деда Пимена замело по самые окошки. И не только его одного. Почти вся деревня в снежный плен попала. Лишь пару домов на взгорье ветром обдуло,и снегу у Калыменка по щиколотку – что и собака вскачь, не боясь, бегает.
Соседи рады с утра по домам сходить, первой новостью поделиться, да двери заперты дуновеем. У кого в семье молодые пригрелись, тем полегче. А Пимен уже с полчаса в сенцах бьётся, чтобы створку открыть дверную, и кажется, будто шутник малохольный хату древнем припёр.
Обдирая уши, дед высунул голову наружу; обсмотрелся вокруг – ну вот он, деревенский разгуляй! надо было в прежнее время сельцо посадками огородить, лес далёк. Теперь уж что горевать – из тёплого рая пора выбираться, не дожил ещё дед на этом свете. А то – думает, – полежу с ленью вот так денька три в размякьи: вдруг и протухну. Никто знать не будет.
Тут Пимен про Алексеевну вспомнил. И ей помочь нужно, баба все-таки.
Ну, выпхнулся он на двор как червень земляной – пришлось тужурку тёплую снять. Вперёд себя ещё лопату кинул. Обгляделся Пимен по сторонам и глаза закрыл больно. Белее белого на свете, дышлее дышлого. Воздух такой, будто в те времена, когда одни ящеры жили с желудками, набитыми зеленью-травой, а не химичью заводской. Старик даже крикнул по земле от радости, но тут же спрятался со стыдом. Во что превратился он? – в мальчонку; не дай бог кто из Калымёнков услышит, обсмеют. Сам шуткует над собой Пимен, гортая лопатой: – а чего ты так ободрел вдруг? знаю, знаю, есть повод к Марии сходить по-кавалерски, вызволяя её из беды.-
На ту пору председатель только проснулся, поздно, к десяти сколько-то – в клубе с мужиками долго гулеванили – а выглянув на улицу, на зимний день в чудесках, встал в очередь к телефону: жена на хутор матери своей звонила, отцу тоже. Но из трубки всё - пи да пи-, и ни слова в ответ.
- Представляешь, что теперь там творится? всех людей откапывать надо. – Жёнушка не
|