Фотография на разбитой мостовой.Дождь кончился в четыре утра. К шести дворник Андрей вышел на работу — подметать Берёзовую улицу от нанесённого мусора: веток, окурков, обрывков газет и того, что люди теряют в спешке. Он работал здесь третий год, знал каждую трещину в асфальте, каждую решётку ливнёвки. Бывший военный, сорок пять лет, бездомный, но с постоянным местом работы — так он себя называл. Спал в подвале под мастерской сапожника, но не пил уже восемь месяцев. Спасала работа.
Сегодня утром ливнёвка вымыла из-под земли целый клад. Андрей увидел его, когда подметал угол у остановки: под слоем мокрых листьев лежала картонная коробка, перевязанная бечёвкой. Коробка промокла, разбухла, но не развалилась. Он поддел её метлой — что-то тяжёлое, шуршит.
Он поднял коробку, отнёс на лавочку, развязал мокрую бечёвку. Внутри — альбом. Старый, советский, с твёрдыми корочками и металлическими уголками. Обложка выцвела, но когда-то была бордовой, с тиснением «Фотографии». На первой странице — чернилами, синими, выцветшими: «Наша семья. 1980–1985».
Андрей открыл альбом. Фотографии — цветные, но уже пожелтевшие, с пятнами от воды. Молодая пара: он — в кожаной куртке, с усами, она — в платье в горошек, с длинными волосами, смеётся. Дальше — они же на фоне моря, в Сочи (на обороте подпись: «Сочи-81, после свадьбы»). Потом — она одна с животиком, он обнимает её сзади. Потом — новорождённый, потом — малыш на горшке, потом — первые шаги, потом — первый класс, потом — выпускной. И вдруг — обрыв. Последние три страницы пустые. Последняя фотография — подросток, лет пятнадцать, улыбается, рука на плече у матери. Отец стоит чуть поодаль, серьёзный, смотрит в сторону.
Андрей перевернул последнюю страницу. На внутренней стороне обложки — адрес, написанный шариковой ручкой: «г. Берёзов, ул. Берёзовая, д. 17, кв. 48». И приписка: «Верните, пожалуйста. Очень дорого».
— Вернуть? — Андрей посмотрел на адрес. — А кто же вас выбросил, если дорого?
Он закрыл альбом, положил в коробку. Решил: отнесу после смены. Всё равно идти недалеко — дом 17 через три квартала.
Утренняя смена тянулась долго. Андрей подмёл улицу, собрал мусор, дважды выпил чай из термоса (по просьбе старушек, которые сидели на лавочке — им всегда казалось, что он мёрзнет, хотя он привык). Но мысли были об альбоме. Он прокручивал в голове, кто мог выбросить: может, дети покойных родителей не захотели хранить? Или ссора, или переезд, или смерть. Он знал: за каждым выброшенным альбомом стоит боль.
В час дня он постучал в квартиру 48. Дверь была старая, дерматиновая, с облезшей табличкой «Зинаида Петровна». Открыла не сразу. За дверью долго шаркали, кашляли, потом щёлкнул замок.
На пороге стояла женщина. Старая, лет девяносто, согнутая, в тёмном платье и домашних тапочках. Лицо — сетка морщин, глаза — серые, выцветшие, но живые.
— Вам кого? — спросила она.
— Зинаиду Петровну, — сказал Андрей. — Я дворник с Берёзовой. Нашёл вот… — он протянул коробку. — Ваш альбом, наверное? Выбросили, а может, потеряли.
Она посмотрела на коробку. Взяла её дрожащими руками. Открыла. Перелистнула первую страницу, вторую, третью. И вдруг заплакала. Тихо, без всхлипов, только слёзы покатились по щекам и упали на выцветшую фотографию.
— Заходите, — сказала она. — Заходите, голубчик. Чай пить будем.
Андрей вошёл. Квартира была маленькой, заставленной старой мебелью: сервант с хрусталём, этажерка с книгами, круглый стол под скатертью. На стенах — несколько фотографий в рамках, но они были перевёрнуты лицом к стене.
— Садитесь, — женщина указала на стул. — Я чайник поставлю. С мятой любите?
— А можно и с мятой, — сказал Андрей, хотя пил обычно чёрный, без ничего.
Пока чайник грелся, Зинаида Петровна рассматривала альбом. Проводила пальцем по каждому лицу.
— Выбросила я его, — сказала она, не поднимая глаз. — Вчера. После того как… в общем, выбросила. А ливнёвка, видно, вымыла. Не хотела, чтобы он у меня был. Не хотела, чтобы дети видели.
— Дети? — переспросил Андрей.
— Внуки. Они приезжают иногда, смотрят фотографии, спрашивают: «Бабушка, а где дедушка?». И мне каждый раз больно. Врать или правду говорить? Я врала ровно пятьдесят лет. А вчера решила: хватит. Выбросила. Не могу больше.
Она поставила чайник на стол. Налила в две кружки — гранёные, с позолотой. Мята пахла сильно, по-домашнему.
— Дедушка ваш — мой муж, — сказала она. — На фотографиях. Молодой, с усами. Хороший был? Красивый, да. А бил меня. Всю жизнь. С первого года и до самой смерти. Сначала редко, потом каждый месяц. Я терпела. Думала — дети, куда я пойду. Потом он заболел, я за ним ухаживала два года. Он умер, а я… я на могилу хожу, цветы кладу. И плачу. Не от любви — от того, что не могу забыть. Не могу простить.
Андрей молчал. Он смотрел на её руки — узловатые, с вздутыми венами, но руки молодой женщины внутри старой кожи.
— А почему вы не ушли? — спросил он.
— Куда? Мне было двадцать пять, двое детей, работы нет. Он грозился: «убью, если уйдёшь». Я верила. Он мог. Он однажды приставил нож к горлу при детях. Я тогда младшему шесть месяцев было, он кричал, а муж кричал на меня. Соседи вызывали милицию, но в те времена… что милиция? Скажут «разбирайтесь сами».
Она отпила чай. Поставила кружку.
— А на фотографиях мы счастливые, да? Смеёмся, обнимаемся. Я специально улыбалась. Для альбома. Для детей. Чтобы они думали: у нас нормальная семья. А правда — вот она: я в подушку плакала, синяки закрывала водолазками. В Сочи поехали — он меня ударил в первый же вечер, прямо в номере. Я вышла на пляж, сидела, смотрела на море и думала: «Вот сейчас встану и пойду. Навсегда». Не встала. Потому что дети спали в номере. Потому что страшно.
Она замолчала. Андрей сидел, не зная, что сказать. В его голове всплыло своё — отец, мать, синяки. Он тоже был таким? Нет, он ушёл из дома в пятнадцать, сбежал в военное училище, чтобы не видеть, как отец бьёт мать. А потом сам чуть не стал таким — в молодости, после армии, заложило, поднял руку на жену. Один раз. Она ушла на следующий день. И была права.
— Зинаида Петровна, — сказал он. — А вы простили его?
— Не знаю. Вчера выбросила альбом — думала, простила. А сегодня вы принесли — значит, нет. Значит, не простила. И не прощу никогда.
Она встала, подошла к этажерке, сняла одну из перевёрнутых рамок. Поставила её на стол. Под стеклом — мужчина, тот же, с усами, только старше, седой. На груди — орден, какой-то медаль.
— Это он за несколько месяцев до смерти. Врачи дали ему год, а он протянул два. Я за ним ходила, как за ребёнком: мыла, кормила, переворачивала. А он всё просил прощения. «Зина, прости меня, дурака. Зина, я люблю тебя». А я молчала. До самой его последней минуты молчала. Он умер, а я сказала в пустоту: «Иди ты к чёрту». И теперь жалею. Не о том, что не простила. А о том, что не сказала правду при жизни: «Ты сделал мне больно. Навсегда. Но я всё равно пришла к тебе. Потому что я сильнее».
Андрей протянул руку, взял фотографию из альбома — ту, где она смеётся в платье в горошек, а он обнимает её сзади. Посмотрел на неё.
— А эту можно? — спросил он. — Мне она нравится. Вы на ней — настоящая. Не врущая.
Зинаида Петровна глянула на фотографию.
— Берите, — сказала она. — Всё равно я хотела всё выбросить. Хоть одна память останется у доброго человека. Только скажите: зачем вам? Вы с ней что сделаете?
— Положу в карман, — сказал Андрей. — Буду смотреть, когда грустно. И думать: даже если человек делает больно, он всё равно может улыбаться на фото. Это не ложь. Это надежда, что когда-нибудь боль пройдёт. А улыбка останется.
Она посмотрела на него долго, пристально.
— Ты хороший, — сказала она. — Жаль, что мой сын не стал таким.
— А что с сыном?
— Уехал. В Израиль. Женился на богатой, не звонит. Дочь здесь, в соседнем городе, приезжает раз в месяц, привозит продукты. Я одна. И альбом этот мне — как нож. Режет, а выбросить не могу. Теперь вот выбросила — а он вернулся. Значит, судьба.
Она взяла альбом, перелистала ещё раз. Закрыла. Положила на стол.
— Оставлю. Пусть стоит. Но ту страницу, где он лежит больной, я вырву. Вы не против?
— Я не хозяин, — сказал Андрей.
Она вырвала страницу. Разорвала на мелкие кусочки. Сложила в пепельницу и подожгла спичкой. Они смотрели, как горит бумага, как коробятся лица, как чернеют улыбки.
— Всё, — сказала она. — Теперь пусть живут только молодые. Те, на пляже, в Сочи. Те, которые не знали, что будет дальше. Им можно.
Андрей допил чай. Встал.
— Мне идти, Зинаида Петровна. Спасибо за чай.
— Тебе спасибо, что принёс. И что не осудил.
— Мне ли судить? — сказал он. — Я сам когда-то руку поднял на жену. Один раз. Она ушла. Я не пил семь лет, но её уже не вернуть. Дочка не звонит. Вот такая правда.
Она подошла, взяла его за руку.
— Ты не такой, как он, — сказала она. — Ты признался. А он до конца молчал. Умирал — молчал. Только «прости» шептал, но не объяснял, за что. А ты объяснил. Значит, ты лучше.
— Не лучше, — сказал Андрей. — Просто живой.
Он вышел на лестничную клетку. Альбом остался на столе. А фотография в платье в горошек — у него в кармане.
Он шёл по Берёзовой, смотрел на мокрый асфальт, на лужи, в которых отражалось низкое солнце. Достал фотографию, посмотрел.
— Эх, Зинаида Петровна, — сказал он себе. — Дожить бы мне до девяноста и тоже сидеть с чаем. И чтобы кто-то принёс мою память. А я бы сказал: «Оставьте её себе».
Он сунул фотографию в нагрудный карман рабочей куртки, прямо у сердца. И пошёл дальше — мести улицу, которая никогда не становится чистой до конца. Как человеческая жизнь.
|