Произведение «светлоокие рассказы» (страница 1 из 2)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Темы: светлоокость
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 742 +1
Дата:

светлоокие рассказы

                        Светлоокие рассказы из повестей и романов

 Вчера мне исполнилось четыре годика. Моя мама купила большой сладкий торт и надела красивое платье. Нам с сестрёнкой было очень хорошо с нею рядом. Только гости мне совсем не понравились. Они плохо пахли, когда целовали меня, а потом пили водку и много ругались. Какой-то дядька, добрый мамин знакомый, назвал нас с сестричкой лишними ртами и чтоб мы сдохли.
 А утром мама повела нас в лес за ягодами. Но был уже холодный снег, и ягодов мы не нашли. А совсем потеряли  маму. Сестра моя маленькая и всё время плачет, а я большой и уже не плачу, потому что мне надо её вести за руку. Нам очень хочется кушать, но мама забыла взять в лес бутерброты. Я не знаю, когда мы найдёмся, а стало темно и страшно. Наверное, это ночь. Мы с сестрёнкой завернулись в курточки к друг дружке и уложились под дерево. Она трясётся от холода, но уже молчит. Кончились слёзы,наверно.
 А потом мы согрелись. Заснули и полетели к маме. Она сидела за столом, в слезах, и дядька её успокаивал, что всё равно их было не прокормить. Наверное, он говорил про курёнков, которых сварили на мой день рождения. Он зачем-то раздел нашу маму, и они вместе кувыркались по полу. Может быть, грелись. Тут ко мне подлетел старый дедушка, взял нас с сестрой на руки и сказал, что всем воздастся за всё. Я плохо понял, но наверно он даст нам много хорошего и нашей маме тоже.
 Мы улетаем. Мама, ты скорее к нам приходи. Дедушка обещал. Только он пока не решил, как тебя сюда переслать.

===================================================================

... Сбежал от неё, от сына – а зачем? Стою, думаю о гордости своей, но слов обидных сказано не было. Сам себе выдумал, потом поверил, чтоб сердцем подольше поболеть. Чудные мы, люди – страданий лихих мало, так в охотку своими же руками создаём беду, потому что пожалеть себя хочется, гордыню потешить.
Мне мало шила в душе – воткну в сердце ножик, и буду ходить по земле рядом с любимой, поворачивая лезвяк. Она не бежала за мной – опутала синевой тоскливых глаз, и слизывала кровь свою из прокушенной губы; а малышу ласково так говорит: – тише, не кричи, – будто он понимает, что нам друг от друга некуда деться, а если всё же врозь – то обоим гроб на колёсиках...
Через три дня я подошёл к ней, руку протянул – отвернулась, прошла мимо. Наверное, кто-то из завсегдатаев элеватора ещё и слухов обо мне насплетничал. Знать бы о чём, оправдался. Сижу так на камне, голову пригнул, резак разбираю – горелка не ладится. Нечистью железной сопло забито, чищу наудачу – о другой думаю.
Вдруг сама пришла: из-за спины виденье выплыло в футболке и шортах, ступни босые косолапя. А я ж не в курсе их бабьих подлостей друг дружке – одна ляпнула брехню, другая дале понесла, а моя стоит рядом и дуется. И я молчал.
– Это правда? – наконец спросила, платок теребя на шее. Хриплый голос в волнении – важно ей ответ услышать. Но не понял я.
– О чём ты спрашиваешь?
А любимая мне не ох, не ах; не тайными намёками, а боль свою в глаза.
– Девчонки сказали, что тебе времени на меня жалко, и ты теперь на стороне ухаживаешь.
Сердце моё захолонуло. Вот сучки, какую гадость исподтиха выдумали. Неужели всё: не поверит, не простит? Вроде бы и правда в слухах есть, но ведь целым шмотом в подворотне изнасилована. Не нашёл с горя ответа сразу, потому что в одночасье стена веры рухнула, охраняющая нас.
– Что ты молчишь? значит, правда... – спросила сначала, а потом слово последнее тяжко выдохнула, уже не надеясь ни на бабий обман, ни на мои клятвы.
– ... Нужна ты мне... такая как есть с голодом, с болью в желудочке, с малышом крапивным... потому что без них ты не моя, родненькая, а случайная... не бегал я ни за кем, шутил только с бабами вашими, коленки голые прихлёбывал...
– Тебе моих мало? – и чую, не оглядываясь в небо, вбок, и под землю, что отлегла у неё бродяжка в душе – спихнул я блуду сонную с милого сердца.
– Мало. Любовь не подаяние, и я не хочу вымаливать побирушные ночи.
На мои плечи руки её легли – материнством нашим будущим замолилась:
– Почему ты мне не сказал?
И за моё молчание ответила себе:  –... боялся, что я не пойму.
– Да. Боюсь. Подумаешь, будто на раз нужна. А я тебя... – оборвался я co строительной лебёдки и полетел вниз один – без пояса, без парашюта. Выполз с земли на четырёх костях и спросил её: – Можно я сегодня к малышу приду?
– К малышу?.. Приходи.
Вот так и живём вторую неделю. Не чужие друг другу, да и не любовники. В игрушки с сыном поиграю, сказку на ночь расскажу, и домой. Я просить давно разучился, а Олёнке стыдно первой доброе слово сказать.
Но как ей объяснить, девчонке родной? – что хочу я быть кавкающим самцом или пещерным жителем, чтоб брать её долго и рвано, без драмы в душе и без мутных оправданий, которые ещё не раз придётся повторять. Но не могу я пользовать Олёну как чужую жопастую жёнку, потому что от каждой её полудетской жалобности мне хочется выть, разрывая в клочья врагов нашего счастья.
Любовь очарована доверием и нежностью, а похоть распаляется от блуда. Не уснуть с ними на одной простыне – с любовью к стенке отвернусь, а от края уже страсть в печёнки тычет, развалясь блаженно разнузданным видением. Из её сочащего чрева тянутся ко мне умоляющие ру¬ки, и на весь посёлок кричит благодарный шёпот порногрудой истомы.
Когда с похотью наиграюсь вволю, умру и воскресну, бросаясь из комы в жизнь; когда заново сотворю свою возлюбленную, беременную безволием и доступностью во всех прежних запретах – мне тяжко станет жить, распяв на голгофе безверия чистую любовь: я три дня проплачу у её ног, омывая стигматы подлыми слезами, и сдохну...
================================================

Посмеялись да вместе уснули. Но утром у сына скакнула температура. Немного – а в школу не идти. Спешу я к работе, Олёна за обновками на городской рынок: – Макаровна, Антонина! Приглядите за ребёнком. – Они и рады, мы ведь редко общаемся по возрасту. Сюсюкают, целуются, игрушки ему тащат. Но дурак я, не нужно было мальца у соседок оставлять, они старенькие.
С работы ране вернулся. – Мамкааа, мамочкаааа! – плачет Умка, не открывая гноящихся глаз, и Олёна тыкается в его худые ручонки, спасения ищет. Чай с малиной сынок пить не может – и что ему яблоки да груши, когда страх застит свет.
– Папаааа! – он ресницы разлепил мокрыми пальцами; дрожит в моём сердце на тонком поводке – я ладонями прижимаю к груди русую голову, а мальчонка шею не держит: на одном плече плачет, на другом ревёт.
– Ни в какую больницу он не поедет, дрянью напичкают, – шиплю в лицо бледной жене, и чёрными кольцами въевшей мазуты играет под люстрой моя змеиная кожа. А у сына на лбу блестят хрустальные капли – ему больно и стонотно от рези в животе, и кишка ещё сильнее душит кишку, сжимая в пальцах жидкие какашки.
– мама, я хочу в туалет...- пискнул  голос. В нём сомнения нет, что родители спасут наказанного сынишку - за мелкий проступок господь повинил дитя. – мама, я не хочу есть наш дом... – в бреду чадит дымом обожжённый фальцет,  и от него занялись тюлевые занавески, так что мне их сбрызнуть пришлось с полной кружки.
Олёна выгнула спину, подняла хвост: бедная она мангуста, привыкшая слушаться мужа – из любви, из трусости. Но теперь баба укушена жалостью, у ней вырос уродливый горб – и не плачет уже, а жутко приготовилась к драке.
Тут за окном луна посмеялась над мной: – Что же ты охрип? с женской немощью справиться не в силах? Ты навозный червь, и черви в душе у тебя, и между ногами червяк замученный!
Громкие крики желтушной сплетницы могли навлечь патрули и лживую молву с подлого языка; поэтому я повалил на пол Олёнку, и зажимая ей мокрый слюнявый рот, стянул белы ручки полотенцем жирным кухонным. Потом кулак свой в горло вопхнул, чтобы баба, извернувшись, не закричала о помощи. Оставив половину руки вместо кляпа, встал я и гордо похвастался луне своей решимостью: – Пусть лежит, одумается пусть... да как Олёна вообще смела мужу перечить? я сам сына вылечу.
А луна не дура: видя наши вредные дела, только глазком осмотрелась по комнате, быстро запоминая улики, и хитрым свидетелем спряталась под крышу: – если даже милицейские не вознаградят, ты мне сам за тревогу наличные выложишь... – Но я не услышал её, потому что с трудом управлялся одной рукой в лекарствах и склянках – расплескал валерьянку, сахар осыпал. А всё же нашёл, что искал – серый порошок мутно осел в сливовом компоте.
– Пей, сучка! пей! – трясся я от нетерпения, заливая в Олёнку отвратительное зелье. Когда она уснула, моя рука выпала изо рта её. Поплевав на вены и сухожилия, присобачил перекушенную руку на место: – Займёмся, сынок, делом, пока спит наша мать.
Сижу, точу огромный ножик на оселке наждачном. И грубый скрип навязчиво врезается между стенкой и дверным косяком – где малыш притулил бедную головушку, с тревогой наблюдая за мной. Всё же он сорвался голосом, а потом и ногами дёрнулся, пяткой по плинтусу: – Ерёмушкин, что ты делаешь?
– Нож точу, – ответил, скрыв в опущенных глазах искры подступавшего веселья. Наверно, подвох я задумал.
– А зачем? – ему вроде от болезни сразу полегчало, и то, что я не рассказал всё воткрытую, даже насторожило. Умка принюхался, и уши его воспряли как у дворового щеня.
Ну я выдал прямо в нос: пусть опаской подышит: – Будем сейчас операцию делать без помех. А то ведь мать расверещится от жалости, хотя ты мужик крепкий и любую боль перетерпишь. Верно?
– ...дааа... – Сынок мой почти промямлил, еле слышен в округе его талый шёпот, но кивок мне ответ подсказал. Согласен он, значит.
Чтобы не пугать малыша, да и успокоиться самому, я бросил особые приготовления к операции – только достал из холодильника долю лимона к ста граммам коньяку.
– Пей, Умка.
Малец затрусился: понимает уже, что шуточки кончились. Но и на попятный вернуться ему несподручно – уваженье моё потеряет да веру в себя, потому и хлебнул с горя. Хотел одним глотком, глядя на меня; да только закашлялся Умка, слёзы потекли, в рот ему лимон сую – поздно, брыкнулся сын на диван.
– Вяжите! – кричит, – меня голенького!
Руки да ноги ремнями в обтяжку; с живота малютки рубаху содрал я, а под ней синий пупок. Видно, подмёрз Умка со страху.
Ножик мой хорошо прокалился на керосинке, все микробы сгорели заживо. И тогда я уставил лезвяк на сыночкиной грудке и повёл красную линию, рассекая кожуру да жмурясь от брызгливого сока.
Умка застонал в тяжёлом сне, чуточку подёргался – но узлы стянуты намертво, их мольбой не распутать.
А когда открылось предо мной детское нутро, я даже ахнул – вот как красиво природа нас задумала, да потом и сотворила! жилочки белые тугом натянуты, суставы об костяшки скребутся, змееватые вены жадно глотают кровь. И вместе получается человек, будто на привязи. Только голова сама по себе – она за нитки и тащит.
Жаль, с душой у меня не вышло. Долго искал, обходя закоулки, в которые даже Умка не заглядывал – пустота кругом, одно мясо. Может быть, душа в сердце; может, в пятках – о том знают мудрецы иль хирурги, а у меня опыта мало.
Я ладони сыну на кишки положил, прогоняя меж пальцами несваренную еду: тут он во сне заплакал и мне в руки обкакался. Ну всё, вроде прошла заклятая болезнь. Через полчаса малыш лежал, обшитый на все пуговицы, спокойно посапывая обедневшим кислородом. Лишь еле заметные

Реклама
Реклама