в воду. Что он там рыбам показывал – неизвестно, только выпрыгивали они из воды, смеясь от его весёлых историй и неприличных анекдотов. Завертелась рыбья карусель вокруг тощего замёрзшего бабника, и ведь нет в червяке особой стати, но на язык больно скорый.
– Что они в тебе нашли? – спросили мужики, когда он опять появился из воды, весь в засосах и губной помаде.
– Бабы любят ушами, – ухмыляясь, ответил этот недостойный червяк под громкий хохот слышавших разговор лягушек. Серафим снял его с крючка, отвесил подзатыльник и пихнул под зад.
– Нынешние бабы – дуры, – заявил Янка гордым голосом во избежание конфликта. – И не спорьте. Они уже забыли, что хорошего мужика вырастить надо. Вскопать, перелопатив внутри лаской и нежностью – тогда он особо сопротивляться не будет. Отказом иногда подразнить надо: не полить вовремя, чтоб мужик немного рассердился. А потом, дурочка, подойди, не горячась – погладь по голове, и ночью умрёшь, распятая на кресте его тела.
Янка потянул руки вверх: – Э-ээх! – и развернулся как шип розы ветров – таким Ерёма его не видел.
Позади ребят опять спор продвинулся – и опять Пимен вдохновенно поучал не возражавших мужиков. – Я в тех тюрьмах был, и всю их романтику как бабью сиську выхлебал. Слыхали – песни поют про зоны и волков, про загоны стрельные и дружескую выручалку – враньё это злопамятное. Послушаешь – мороз по коже продирает от ненавиди к надзирателям липким, и сети тюремные адом кажутся. Только слова выстраданные вправе петь невинные души, а не гробовые черви. Поглядите на лица людогубов, насильников и прочих татей подлых, гнобылей человеческих. Они походят на упырей и василисков, когда скалятся в клетках, зверино подвывают нашей доброте да состраданию. А некого из них жалеть – рыдать хочется над гробовинами человеков, которых они погубили – в этих костях визжат моления смертной муки. Я на сельском сборище в открытую сказал мужикам да бабам, чтоб приковывать душегубов к могилам погубленных на первые девять дней страшной тризны. – Дед резво встал, как и не выпивал. Обвёл вокруг себя руками волшебный круг, тыкая бородой в скопления нечисти. – Пустынь... кресты, могилы, а в них нежить. Шаркают лапы то слева, то позади; мнится, блажится рыданье и стон, а из земли выхлёстывает половодьем ужаса утробная песня мертвецов. Глаза выгрызает озирающий страх и неверие, будто зарыт живьём в деревянном сундуке – и безумный вопль уже не собьёт замки, даже пару бронзовых заклёпок.
Как Пимен завёлся на мужиков с полуслова, так и простил всех огулом. – Вот такую песню, – говорит, – должны услыхать пацаньи малолетки, чтобы мир в их думках встал на ноги. Чтобы никакие грозные живодёры не смогли сломить стержнь мужицкий.
– Хорошо ты думаешь, дедушка. – Муслим опёрся ладонью на руку старика, будто извиняясь за свои непокорные мысли. – Но ведь есть в государстве законы, которым положено подчиняться. Они и спасут, и накажут – а иначе самосудом жить станем, и кровной местью.
– А для меня, Муслимушка, нет государства – есть родина, родная сторонка. Я на земле своей хозяин, и мои должны быть законы. Серафимовы, Янкины и твои – а не какого-то дальнего баринка. Что толку от указов, когда богатые да властные убийцы за решётью не сидят: по травам и цветам разгуливают, дышут ароматами. А должны бы нюхать вонь тюремного толчка да смрад десятков пропотевших тельников.
Богатей откупается от человечьих законов, бандит тем законам грозится – они никогда не узнают бешенства казематной неволи. Потому, Муслим, мой суд – самый справедливый…
Солнце уже начало валиться в дальнюю овражью теснину, и мужики засобирались домой. Пимен всё их не отпускал, оставляя ночевать – да родные стены каждого ждут.
– Встречай на следующей неделе, – утешил его Зиновий, зябко заглядывая в одинокие глаза. Старик сунул в руку Ерёме кукан с рыбой: – Тащи домой, уху сваришь. Спасибо, ребята, что трудом помогли, да словом поддержали.
| Помогли сайту Реклама Праздники |