Летом в аллеях высокие липы шумят, как волны в реке, будто запоминая занесённый на ветру звук и обозначая этим свою принадлежность к водной стихии. Варьируя между солнечными бликами и гудком теплохода, показавшего свой белый панцирь в проёме стен, время здесь не запутывается посреди автомобильного гвалта, а, отразив в себе каждый шаг, доходит до того места, где теперь осталась та мрачная проза незначительных движений листвы, асфальтных луж и солнечного блеска в них. Ты была в том ситцевом платье и с той гвоздикой в руке, которые часто снятся шестнадцатилетним юношам, когда у них появляется желание замечать всё это, и тогда они начинают писать стихи и читают их заунывно, похоже на старый патефонный голос «донна Анна».
Ты появлялась вон у той театральной афиши, которая от частых ливней и морского ветра мгновенно становилась то синей, то красной, или включала в себя все цвета радуги, в зависимости от того, насколько художник не жалел красок, и махнув мне рукой, переходила улицу. Малярша лезла вверх по лесам чинившегося дома, её ведро опасно раскачивалось в неверной женской руке, но, люди, проходившие внизу, только посматривали наверх и полностью доверяли ленточному ограждению.
У больших зданий на больших улицах теряется возраст, – стоит их как следует вычистить и покрасить – они как новые; ты шла по узкому тротуару, вдоль проезжей части улицы, скрываясь в листве и появляясь снова, и оборачиваясь на прохожих, делала вроде тура вальса. При входе в аллею, а аллея тогда, в туфлях лодочкой и с матросками на плечах, тянулась много раскидистей, чем теперь, стояли такие же афишные тумбы, воробьи слетали с веток на края тротуара, и был впереди широкий просвет Невы, удар пушки, и драгоценный билет в кармане, к счастью не в оперу. Полуденные очертания слепили только глаза, а так всё было по-домашнему, не суетно, спокойно, будто начинают чего-то ждать, зная, что не дождёшься, – а в крепостях здании было и впрямь что-то успокаивающее и чинное, ведь только тогда можно быть уверенным в чем то, когда уже хуже не будет. Серые мухи лениво садились на спинки скамеек, уже сухих и оскобленных солнцем; на сухом мягком асфальте, в легком пепле бордюров млела всё та же ироническая белиберда о вулканах, пыли космоса, долгих смещениях земной коры, а это всего-навсего самый банальный налёт стеариновых свечек; но ещё было много утренней грусти на вынужденно разбежавшихся улицах, на плоскости почти невесомых витрин, в тех окриках ироничного «будущего», не заглядывающего пока в нашу память.
« Вот, это такой «туч»», – смеялась ты на прохожего (Бунина, что ли, начиталась), идущего впереди нас, толстого человека, мешковатого и не злого, останавливающегося всё время, чтобы пропустить нас вперед, но мы тоже останавливались. Проще этих слов, и проще этого мира была старая, престарая дорожка, проходящая чуть поодаль заросшего кустами сухого столба, ставшего вдруг посреди зелени. На ней отражались и пропадали в тени пешеходные маршруты наших бабушек, гулявших здесь и вертевших на плечах зонтики, – и легко перекинув сумочку на другое плечо, ты начинала прыгать на разрисованном асфальте, и двумя ногами оступаться в дом. Эти движения не были похожи на них. С веной на пульсирующем от напряжения виске, ты обычно сидела у стола и, положив ладонь на голову, читала. В седьмом классе у тебя шевелились губы и, присмотревшись, можно было разобрать прочитываемые слова. Шёл ли за окном дождь, – серые отёки стен, отекая разводами, шумели железом труб; вырастали ли сугробы, заваливая подворотни упругим, тягучим снегом; ржавел ли всё больше бронзовый щит на кованой ограде дома, – страница, перелистывалась с возвращениями, расстояния между тем миром и этим, удлинялось, и ещё ты ела пряник, с крошками на губах, которые ещё слетали. Но скоро всё это исчезло за помадой, пудрой и глупостью.
Что-то было и вправду иронического в расстояниях жарких летних дней в конце июля. Это, пожалуй, были те самые встречи, которыми сильно стесняются зрелые люди, мало чем изменившиеся с тех пор. Не слишком упорно заставляя меня снять ветровку, которую я очень люблю носить, и потому не соглашаюсь снять, ты говоришь, что она раздувается со спины, и получается «туч». И я снимаю. Дальше мы идем по сухой брусчатке, находим в переулке известный дом, смотрим карл в колбах, и когда выходим оттуда, обязательно находим либо галантерейный магазин, где ты очень внимательно рассматриваешь витрины, либо один из тех утомительных летних лотков с парадоксальными шляпками и ситцевыми блузками. Затем проголодавшись, отыскиваем какую-нибудь забегаловку за мутным стеклом и отсутствием под столами стульев. Ты несёшь тарелку с пирожными на вытянутой руке, и, прежде чем размешать чай обязательно оботрёшь ложку салфеткой с таким видом, будто она побывала на фронте. Посетителей не много, - пожилая дама с двумя детьми, старикан какой-то, ещё мужик, В кардинальном расшатывании привычных устоев, когда женщина, обедающая стоя выглядит, мягко говоря, не в своей тарелке (много отвлекает, -, и платье, взлетающее при открытии входной двери, и сами входящие) всё, что окружает её в эту минуту, не всегда сочетается с привычным ходом её мыслей, То же самое происходит в медленном просыпании петербургского утра: пароход с причала так уже не гудит, отваливая от причала, не гремят с удовольствием и наши утренние отражения в уличных окнах - и проходя по густонаселённой улице и стараясь проходить по ней вблизи витрин, женщина смотрит и практически не видит, что окружает её, а если видит, то у неё рваный чулок «Ну, вот, как всегда!» – говоришь ты обреченно, а мы еще и за полдень то, как следует, не ушли. На стекле вдруг появятся капли дождя, жаркий воздух мгновенно сотрёт их со стёкол, и опять нахмуриваясь и понюхав воздух, (замечательное на самом деле привычка, по которой точно можно сказать дождь ли это или не дождь) оказывается, что просто мерещится. « Ещё дождя не хватало!» – говоришь ты, впрочем, сама, не очень-то веря этому. Перепонки носа, тем не менее, предчувствуют дождь безошибочно. Но предчувствуя безошибочно, мы, например, оставляем зонт дома.
Входя, в комнату, или, что одно и то же, в область далёких уже от нас поступков, за которые никогда не спросится официально, ты думаешь, что вошла инкогнито, то есть совсем неожиданно, определяя этим как бы сюрприз, но ещё на подходе у тебя сложилось двадцать семь возражений на тот случай, если я либо слишком обрадуюсь, наперед зная, что придешь (а ты не помнишь, например, что вчера обещалась), либо не придам этому никакого значения. «Какой толстый кот» – молниеносно выпутавшись, говоришь ты. Толстый я от такой полноты твоего ума, от валяния дурака с моими молчаливыми истериками, ревностями и ветровками. Какая, в сущности, это была ревность? Честно говоря, её не было никакой. Обтачивая ногу подсвечника в темном дворовом сарае я подарил его совсем другому человеку, и ему не стало светло. И вот нарочно сократив расстояние наших тел, и делая вид, что тебе интересен род моих занятий, ты касаешься моего плеча, берешь в руки какой-то предмет, и очень долго и грациозно начинаешь говорить мне о том, чего я вообще не помню. Это как в плохой пьесе. «Помнишь того мрачного типа в очках?» – спрашиваешь ты задумчиво. «Какого?» – думаю я, напрягая память и перебирая в уме актеров. А оказывается речь шла о каком-то загадочном персонаже из твоего прошлого, о котором ты никогда не рассказывала. Мало того, в таком же не всегда отчётливом высвобождении от зависимости помнить, только заслышав этот треск рушившихся оков, у людей становится удивлённым лицо. И нет ничего тяжелее этой свободы, равной, примерно, тому, когда с тобой говорят о геодезическом приборе, ты киваешь головой, а сам плотник, и когда уже знаешь, что старое тебя всё равно не отпустит. И вот ты входишь в комнату, и поправляешь на ходу таким привычным движением всякие интимные тонкости своего туалета, будто я твой муж. И кота ты этого видишь каждый день. И я снимаю фартук, и отрясаю с него опилки, как прах.
Разница между нашими встречами тогда и сейчас, нечто не совсем явное, что бывает среди давно знакомых людей, не удосужившихся, живя рука об руку столько лет, вглядеться в лица основательнее. Это просто большое недоразумение знать мне твои перемены, весь или почти весь сложный набор слов, которые ты обязательно скажешь, выходить на их открытый простор, часто уходящий по улице какого-нибудь средневекового города, хорошо ориентируясь в сочетаниях, в смене обстановки этих слов, которые перемешиваются с целой галереей утомительных недомолвок, блеска удивительных глаз, прищуривании их когда надо, и, само собой разумеется, эшелоном цитат, которым ты так ловко заполняешь опрометчивые свои ошибочки. Но за видимым, общим настроением наших встреч, ничего серьёзного почти не происходит, потому что где-то, видите ли, начался дождь, между землёй и небом начался, Ты всегда была занята другим, находишь сумочку под столом, ищешь в ней что-то. Это только потом мы возьмем помаду, и в стекле витрины, подведём себе этот томительный очерк губ. И это потом, через пятнадцать лет, услышав гудок теплохода и увидав его белый панцирь в проеме стен, я начну искать афишу. Но тогда, карлы не впечатлили, они остались плавать там, в мрачном, диком, хорошо вымытом помещении, и маленькие головы в спирту никогда не мешали тебе спать.
Оборачиваясь по сторонам или взывая мольбой к чувству, которое было тебе ещё неведомо, ты приготавливала этот бульон для меня, обращая иногда внимание на то, что день серый, что прохудилась погода, что следует искать убежище, и искала на всё это моего согласия. Но ты всегда была занята другими откровениями, почти в то время, когда я был занят этими. Вертлявые дети оставляют на столе кучу оберток от конфет, кондитерская остаётся далеко позади, улицы наполняются влажным воздухом, и вроде ничего особенного в этом нет, но я по-другому начинаю смотреть на мир, когда сыт. « Сегодня не позднее десяти. У нас гости» - говоришь ты, как ни в чём не бывало, а мне, как ни странно, совершенно не важно теперь, был ли тот высокий брюнет похож сам на те геодезические приборы, о которых так пространно рассказывал, человек, который увез тебя куда то на север, и согласия моего не спросил, И был ли он тем самым плечистым носителем тех плечистых идей, которые тебе так нравились во мне. Тебя звали Рита, – я, в конце концов, выговариваю это имя, слово, эту речь. «Все это мучительно смешно», – как любила ты говорить, приседая над упавшим птенцом из гнезда, пока тот пытался улепетывать от душистых твоих ладоней, видно ничего уже не чувствуя, встав на лапки и опять упав, – «это ничто», о котором он может быть знает больше чем мы, – «нигде», и следовательно, он не боялся, а просто было жаль, что так коротко и не ясно далась жизнь. И ты совсем не думала, поднимая его в ладонях, что туда, где он вылупился, не так-то просто долезь, и что еще страшней чувствовать запах этих ладоней, их легкий нажим, когда ты проверяла моё бритье, морщась или одобрительно кивая. И тебе не приходило
| Реклама Праздники |