Паутина летит по ветру. От листьев, уже тронутых красками осени, от веток, от замшелых штакетин заборов тянутся тончайшие серебристые нити.
Я иду по улице, смахивая с лица паутину.
Совсем крохотный мальчуган, присев на корточки, гоняет по асфальту гвардейский значок. Глухо, словно жалуясь на несправедливость, звякает бронза...
***
... Тогда тоже был сентябрь, и над белорусскими лесами и полями несся паутинный серпантин. Мы рвали паутинки, как финишные ленты, и неслись вперед. Я не слышал выстрелов, свиста пуль, разрывов снарядов, мин, гранат. Страшно было перед атакой, когда я сидел в окопе и ждал комнды. Тогда я думал о том, что в девятнадцать лет очень обидно умирать. Потом с правого фланга батальона лавиной налетел крик. Пехотинцы выпрыгивали из окопов, орали непонятное и, может быть, поэтому особенно грозное для врага и требовательно для соседа, еще солдата, сидящего в окопе. Закричал и я, рывком выбрасываясь из узкой щели в земле. Страх пропал. Я видел спину впереди бегущего командира отделения, матовый налет соли на его гимнастерке, белокурый, давно не стриженный затылок, угол выгоревшей пилотки.
Пыль плеснула в глаза. Когда муть рассеялась, командира отделения уже не было. На свеженасыпанном глинистом бруствере окопа стоял рослый гитлеровец и суетливо выдергивал из-за пояса запасной магазин с патронами к автомату. Я с ходу сунул стволом карабина прямо в его оскаленные зубы, прыгнул через окоп, увидел яркую вспышку, и все исчезло.
... Беззаботный стрекот кузнечиков пришел внезапно, словно кто-то невидимый широко распахнул дверь в наглухо закрытую комнату.
Было только небо и кузнечик. Это страшно, когда ничего нет. Представлялось, что одна голова моя лежит на поле и смотрит широко открытыми глазами в пустоту.
Потом я стал чувствовать свое тело, но радости от этого не было. Была боль. Я застонал. Теплая солоноватая струйка потекла в горло, забивая дыхание.
...Сознание пришло светлой точкой, которая быстро разрослась в матовый купол. Трудно было дышать, не хватало воздуха. Затем купол исчез, и в уши ворвалась странная, совершенно лишенная мелодии музыка. Свистели соловьи, глухо рокотали большие барабаны, завывал тромбон, но воздуха не прибавилось.
Я открыл глаза и увидел ком земли, по его неровностям ошалело метался черный муравей. Метался бестолково, замысловатыми кругами и петлями. Повел глазами ниже. Тонкий стебелек, крохотные листочки и маленький цветок на вершине. Цветок похож на ребенка с румянцем во всю щеку. Но жить ему осталось мало: половина корней оголена, а остальная часть их судорожно вцепилась в опаленный взрывом комочек земли.
- Не жилец ты, дружище, - сказал я цветку и вдруг услышал:
- Пить хочешь?
В воронке вместе со мной лежит девушка. Лежит на спине. Голова на густых, серых от пыли волосах, как на подушке. На ресницах налет пыли, от этого ресницы кажутся длиннее и гуще, за ними не видно глаз. Запекшиеся до трещин губы девушки зашевелились:
- Тебе пить нельзя... Терпи. На нейтралке мы...
Все стало понятным.
Мне хотелось рассказать девушке о том, как привычные звуки фронта вдруг стали для меня непонятной музыкой, но было не до разговоров. Я закрыл глаза и молчал. Но молчать тоже плохо. Я похвастался:
- А пить мне не хочется.
Пришла мысль, что у меня нет ног. Все поплыло перед глазами, когда поднял голову, но ноги я успел увидеть и снова лег щекой в мелко искрошенную землю воронки.
- У тебя рана на шее. Сейчас перевяжу, - сказала девушка.
Я лежал и слушал, как она ползет. Слишком медленно она это делала. Пересилил слабость - открыл глаза.
Она лежала на правом боку. Бледность проступала даже через толстый слой пыли. От губ по щеке протянулась алая дорожка. На гимнастерке, рядом с гвардейским значком, дырочка, а вокруг большое пятно запекшейся крови. Похоже, все силы у нее уходили на дыхание. Сантиметр за сантиметром она двигалась ко мне.
- Лежи спокойно, - сказал я, - обойдусь без перевязки.
Она не слышала, не хотела слышать.
Здоровому человеку ничего не стоит вскрыть индивидуальный перевязочный пакет. У нее были тонкие длинные пальцы. Трижды принималась она тянуть за нитку, добираясь до бинта, затянутого плотной бумагой.
- Приподними голову, - попросила девушка.
Первая попытка закончилась неудачей.
- Не могу, силы не хватает.
- Надо перевязать. Кровью изойдешь.
- А ты?
Теперь ее лицо почти вплотную приблизилось к моему. У нее были большие глаза. Очень большие и очень синие.
Долго тянулась мучительная для нас обоих операция - перевязка.
Вконец обессиленные, мы лежали лицом к лицу и говорили. Она - о маме, о Волге, о школе, я - о Черном море.
Странные это были рассказы: мы часто теряли сознание, бредили, но упрямо говорили и говорили. Было двое умирающих и каждому - страшно потерять товарища, и каждый что-то бормотал, словно отбивая телеграммы с одними и теми же текстами: "еще жив", "еще жива", "еще жив"...
Может быть, и в девяносто девять лет умирать - дело не очень приятное, но в девятнадцать - страшно. А еще страшнее потерять сверстника, который с пробитыми легкими сумел втащить тебя в воронку, укрыть от пуль и осколков.
Когда санитары извлекли нас из воронки, мы продолжали выговаривать свои "телеграммы".
Еще два дня мы лежали рядом на полу большого сарая, где расположился медсанбат.
В тыл ее увозили первой.
Я слышал, как она сказала санитару:
- Мой гвардейский значок отдайте вот этому парню, а его значок - мне.
- Некогда, сержант, нам игрушками заниматься.
- Это не игрушки.
- Трудно тебе уважить человеку, - вмешался второй санитар.
Значки обменили, хотя санитаров кто-то здорово ругал за задержку. Я лежал спеленатый, как другой младенец. Даже глаза завязали марлей.
Больше никогда я не встречал моей спасительницы. Не знаю, как ее зовут. Только выщербленный пулей гвардейский значок храню, как память о Человеке - синеглазой девушке с Волги.
***
Тысячи паутинок связывают нас с прошлым, и сколько бы их не рвало время, они все тянутся от каждого листочка, от каждой веточки, от штакетин заборов - отовсюду. Слышишь, синеглазая, я по паутинке-воспоминанию посылаю сигнал: "еще жив!".
| Помогли сайту Реклама Праздники |