Произведение «Запись девятая. Роман "Медвежья кровь".» (страница 7 из 7)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 1169 +4
Дата:

Запись девятая. Роман "Медвежья кровь".

же, какой я видел на лицах мастеров, когда говорил им правду и называл их фамилии. Этот оскал был на стенах в виде больших щелей среди ошметков приклеенной бумаги, на потолке в висящих в разные стороны кусках грязно-белой штукатурки. И удивительно выразительный, живой оскал в дрожащей, раскаленной нити тусклой лампочки, повешенной на своем проводе, на потолке. Я присмотрелся… и ужаснулся: лампочка тоже дрожала и… тоненько звенела – смеялась… весело, зло… будто издевалась надо мной…. Глянул на мастеров, Топтыгина, Косоглазова, Мишкина… - они все застыли в этом выразительном, злобном оскале на меня… и уже начинали смеяться под визгливый, издевательский смех лампочки. Я вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким и всеми гонимым.
 - С меня хватит, - сказал я насколько мог твердо. – В поле я больше не поеду, а буду заниматься своими делами, кабинетом.
 Вышел на улицу. Стало еще сумрачнее, а земля… земля, покрытая «медвежьей шкурой» прошлогодних листьев и травы, вдруг вздыбилась передо мной буграми лошадиных морд и… заржала, захохотала мне в лицо их раскрытыми, оскаленными пастями.
 - На что ты вздумал поднять ру-уку, глупе-ец? – снизу, из самого чрева, ревела мне медведеевская земля низким, утробным голосом. – На на-ашу, вековую жи-изнь, привычки и обы-ычаи?! Ты смешо-он, идио-от!  
 На дрожащих ногах я прошел в свой кабинет, привычно сел за стол и закрыл глаза. Я знал, что здесь по-прежнему меня окружают обгоревшие стены, изуродованные парты и проломленная дверь, что здесь тупик, но эта обстановка была для меня привычна и успокаивала, по сравнению с теми ужасами, которые пришлось пережить недавно.
 Дверь приоткрыл Топтыгин:
 - Можно, Александр Алексеевич?..
 - Входи, Василий Ефремович.
 Топтыгин улыбался:
 - Нельзя-а, нельзя так близко к сердцу все принимать, Александр Алексеевич. Конечно, они сволочи, к тому же полуграмотные.... Но ты уж больно горяч.
 - Не могу я, Василий Ефремович, смотреть на это спокойно… не могу, понимаешь…. Ни как учитель, ни как человек. Права не имею молчать, понимаешь…. При мне, учителе, унижают, оскорбляют моих ребят и меня самого.
 - Я вас прекрасно понимаю, Александр Алексеевич, но ведь этим сволочам ничего не докажешь, не объяснишь… - все это бестолку.
 - Я понимаю… но молчать не могу.
 Парторг ушел, и через некоторое время меня позвали к директору.
 Мишкин приветливо пригласил меня присесть, я опустился на стул, рядом сидел Косоглазов.
 - Александр Алексеевич, нельзя же так: ведь он сын уважаемого всеми Михаила Ивановича, а вы его в лицо, при всех….
 - В чем я неправ, Николай Федорович?
 - Нет, я не говорю, что вы не правы, правда на вашей стороне, но нельзя же так… в лицо….
 Директор встал, засуетился.
 - Ну вот представьте, что кто-нибудь встал и сказал мне в лицо, - он отвернулся к стене, - «Ты, Мишкин, настоящая скотина!». Как бы это выглядело? Я бы развернулся и дал ему в морду!
 Я тихо смеялся и видел, как украдкой улыбался и Косоглазов.
 - Вы понимаете меня, Александр Алексеевич?
 - Да, понимаю. Так почему же он не дал мне в морду? Значит, чувствует себя виноватым.
 - А как он мог дать вам, такому уважаемому человеку, к тому же вы старше его....
 - Значит, какое-то чувство приличия ему знакомо?
 - Конечно, ведь он сын такого уважаемого человека.... Но отцу-то каково слышать, что его сына публично оскорбили? Ведь это оскорбление относится и к нему.
 - Его сын тоже публично оскорбил меня и моего ученика и получил по заслугам, Николай Федорович.
 - Да, но не так все это надо было делать, ведь вы же выше, старше его.
 - А как? Я иного пути не вижу, - ответил я.
 Мы замолчали, директор смотрел на меня с немой просьбой, вопросом, но я молчал. Затем он стал потирать руки, волноваться и, наконец, сказал:
 - Вы, пожалуйста, не обижайтесь, Александр Алексеевич, но сами подумайте, как нам быть....
 - Александр Алексеевич, - обратился ко мне Косоглазов, - признайтесь: когда вы Михаила оскорбляли, вы ведь о себе думали, а не о ребятах. Вам ведь лично отомстить хотелось, а не ребят защитить. Можно ведь было обойтись и без оскорбления, а просто изложить факты о поведении Михаила, как это вы сделали, когда жаловались на других мастеров.
 - В этом случае я не отделял себя от ребят, - сказал я, - хотя лично отомстить Тупорылову мне, конечно, хотелось: защитить честь учителя и человека. По-моему, я это сделал, хотя, признаюсь, мне это все очень неприятно.
 - Вы унизили себя в этой мести, встали на один уровень с Михаилом.
 - Ну, что ж: лес рубят – щепки летят, - ответил я и вышел.
 С тяжелым сердцем я добирался до дома. И опять оглянулся на небо:
ЛЮБИТЕ ВРАГОВ ВАШИХ –
прежняя Евангельская истина сияла солнечными лучами на серо-грязном небе прямо передо мной, и я ощущал какую-то вечную теплоту и свет, исходящие из нее. Смутно я улавливал ее сияние и в словах директора, и в словах Косоглазова, но согласиться с ее смыслом никак не мог: вся моя натура восставала против него.
 Удовлетворение и радость от выполненной мести потухли, сменились безнадежным отчаянием. Снова надо мной висело мрачное, в тучах небо, как тяжелый итог моей жизни, давило душу. Проблесками радости посверкивали лужи, но стоило поднять голову – и нет весны: небо говорило о вечной осени, вечном увядании и смерти.
 Я не удивился, когда после долгой разлуки, вечером, неожиданно пришла Варвара, опять такая же стеснительная и улыбающаяся. Я вкратце рассказал ей о своем «сражении».
 - Ну, а чего ты хочешь? – насмешливо-равнодушно спросила она. – Чего ты хочешь им доказать, чему научить? Они испокон веку так живут: грызутся, ругаются, детей лупят, - у них это с молоком матери впитано, а ты идешь против этого. Да они тебя просто не поймут, хоть ты расшибись перед ними, - скоты ведь они, скоты и есть.
 Я опустил голову, подумав: и ты меня не поняла.
 - Да выбрось ты это все из головы, пойдем, лучше, гулять.
 Нет, не мог я это все из головы выбросить, а стало мне еще грустнее, что зря поделился с Варварой: только глупо выглядел перед ней. Так зачем тогда она здесь, если не понимает меня? Неужели не видит, что между нами давно все кончено, что никто здесь никого не любит, не сочувствует?! Глупо, скучно! Я вздохнул и стал одеваться.
 На следующий день я сидел в кабинете и ждал на урок свою группу. Грустно смотрел в окошко, выходившее на соседнюю стену, по которой текли слезы недавно прошедшего короткого дождя. Но от яркого, празднично-весеннего солнца, лучи которого заглянули и в мое мрачное обиталище, все предметы, даже самые уродливые, радостно блестели.
 Внезапно послышался шум, и вдруг появился Солдатов с ватагой моих ребят. Смеясь, он шутливо обнимал и тащил маленького Петю Иванова. Я смотрел на них и грустил еще больше. Они пришли на урок, все пронизанные майским солнцем и ветром, бушующие, бешеные, как сама весна. Я чувствовал всю нелепость своего положения, свою вынужденную жестокость. Зачем я вытащил этих добрых, веселых парнишек из-под ласкового, веселого солнышка, где с ними радостно играл хулиган ветер, в душный, обшарпанный, неприветливый кабинет? Зачем им моя учеба, когда они сами и  родная им природа против этого? Глупо и жестоко.
 Конечно, урок прошел безобразно, на нервах, на крике, хотя ребята не злились, понимали, что иначе я себя вести не мог. Витя Солдатов помогал мне, одергивал ребят, но как-то шутливо, несерьезно. Да, вся группа, вся действительность сегодняшнего майского дня были против урока, против учебы, против меня.
 Сейчас, после всех перипетий уходящего года моей жизни в Медведеево, я ощущал в душе какую-то тяжелую оскомину. Вся моя работа в училище, жизнь в деревне представились мне как унизительная и глупая, но весьма жуткая фальшивая игра в театре марионеток Медвежьей лапы. Только дома, готовясь к урокам, работая над диссертацией или книгой, я чувствовал себя самим собой. Молчать? Многие уговаривали меня молчать, и я понимал, что здесь ничего не добьюсь, уговаривал себя смириться. Но смириться и молчать было трудно, невозможно.
 Вечером я стоял около Хасаныча, который отчитывал за что-то учащегося. Темнокожий, воспитатель почти сливался с полумраком, царившем в коридоре общежития.
 - Ведь я тебе говорил, чтобы ты убрал комнату?! Говорил?!
 - Говорил, говорил, Хасаныч... но не мог я... правда, не мог... ну не-ус-пел-я! – живой, маленький парнишка быстро и полусерьезно-полунасмешливо оправдывался перед воспитателем.
 - А чем ты занят был, х... груши околачивал?!
 - Ну уж зачем так? – парнишка усмехнулся и взглянул на меня. – Тут вон учитель стоит, неудобно как-то....
 - Нет, ты меня слушай!.. Сейчас директор был, проверял, орал на меня... из-за тебя, п....ка, а ты – во-он, бегаешь за девками!
 - Хасаныч, кончай... кончай лаяться!.. Ты с курсантом разговариваешь! – сказал я: молчать уже не мог.
 - Во-во! – загоготал парнишка. – Вот, кто нас материться учит, а вы нас ругаете! Воспитатель матерится, а нам что?.. Нельзя? Мы же с них пример должны брать!
 Прежняя бешеная злоба опять подкатывала к моему горлу.... Хасаныч замолчал.
 - Хасаныч, кончай материть учащихся, это уже не в первый раз, я тебе говорил!
 - Да... иди ты, Лексеич.... Чего ты встреваешь?
 - Ты же педагог, воспитатель!
 - А если не понимают они без мата, попробуй, справься с ними!..
 - А когда ты с ними без мата говорил? Вот они и не понимают. В общем, Хасаныч... если еще будешь материть ребят, то я о тебе на педсовете говорить буду!
Чернолапов взорвался:
 - Да я сам о тебе на педсовете скажу... не думай!!
 Я пошел к себе. Глупо.... А как иначе?
 Да, круг моей жизнедеятельности круто сужается: мастера здороваться перестали, теперь вот с Хасанычем, человеком близким, поругался. А ведь он добрый, хотя по-азиатски хитрый человек. С Варварой тоже простился холодно, будто навсегда.



Реклама
Реклама