Произведение «Калигула. Глава 15. Почести родственникам .» (страница 1 из 5)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Темы: римКалигула
Сборник: "Калигула"
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 4
Читатели: 1238 +1
Дата:
Предисловие:
Он сделал все, чтобы порадовать близких, тех немногих близких, кто у него остался. Бабушке Антонии даровал все привилегии, которые были у прабабки Ливии, в том числе титул Августы. Дал права весталок сестрам, приравнял их к жрицам Весты. Отныне они могли занимать любые места в цирке, все три его девочки, его младшие сестры. Он отчеканил монеты с изображением сестер. Он требовал приносить клятву их именем. Он хотел, чтоб Гая и его сестер любили… Наивно, быть может, быть может, эгоистично. Да, только в чем-то так по-человечески понятно!

Калигула. Глава 15. Почести родственникам .

Глава 15. Почести родственникам.

Море сегодня неспокойно… ох, и неспокойно сегодня море. Императорская пентера[1] взлетает на волнах, задирая вверх нос. Того и гляди, рухнет вниз окончательно с какого-нибудь из грозных валов, на которые она словно игрушка, взмывает — и падает. Рухнет, и будет потоплена следующим валом, разбита на щепки, уничтожена. Дух захватывает у любого смотрящего. Марк Юний Силан не исключение.
Бледный, растерянный, почти зеленый от ужаса сенатор стоит в порту, не сводя глаз с пентеры. Якорь еще держит судно на плаву, а вырвет его, вытащит, и, почитай, конец. Человек двести, а то и двести пятьдесят гребцов, новоявленный император и его сопровождение: сенаторы, числом десять, пойдут ко дну, захлебнувшись соленой водой. И все это потому, что некоему безумцу показалось необходимым водворить в фамильную усыпальницу, пожалуй, самую известную в империи, старые, выбеленные временем, кости. Груду костей своих близких и горстку пепла в придачу.
Только Тиберия похоронили. Оплачут еще и этих, вышедших в море в непогоду. А не удостоятся они даже похорон. Начнут приходить лемурами в дома, жалуясь на судьбу, на неприкаянность свою.
Какой ужас, стать добычей рыб и всякой другой живности морской. Плавать распухшим, раздутым, с выеденными глазами, источая запах смерти и разложения…
И сенатора вывернуло на молу Гаэты[2] вчерашним поминальным ужином. О Хаос[3], воплощение Пустоты и Мрака, зачем простер ты мглу над моей головой?
Эврисак бросился к хозяину, вытирая его тогу рукавом своей пенулы. Атистия довольна не будет, конечно. Часто жалуется она, что пахнет от мужа хозяйскими нечистотами. То вчерашним вином, то сенаторским дерьмом. Ну, бывает, правда это. А если у хозяина такое слабое чрево, что либо верхним путем исторгает содержимое, либо водометом льет из нижнего… Атистия утверждает, что от хозяйской невоздержанности в еде и питье это. Может, и так, только научи патер фамилиа[4] воздержанности, попробуй, да их ли это дело с Атистией? Довольно того, что не тянет Марк Силан руки, чреслами не прижимается к Атистии, и благо это великое для раба с рабыней, что возомнили себя мужем и женою.
Не в обычаях сенатора вольноотпущенниками отпускать рабов, не любит он этого. А вдруг? Собственных сыновей от таких, как Атистия, бесправных женщин, отпустил, а Эврисак ему еще лучше сына будет, сенатор ему благодарен. Уйдут на свободу с Атистией, как решит хозяин, не без вознаграждения уйдут. И будут они с Атистией печь хлеба, как Эврисак мечтает. Запах свежего хлеба будет наградой Атистии на остаток ее жизни. А пока пусть вдыхает нечистоты, не навсегда это…
— Салюс[5] и Пьетас[6], — в сердцах воскликнул Марк Юний Силан, — будьте моими защитниками пред мальчишкой, зятем моим!
И пошел вперед, оттолкнув суетящегося Эврисака рукою.
Император уже шел к ним, в окружении сенаторов, не шел, бежал почти. Бессонная ночь в дороге не украсила даже его молодое лицо. Следы слез на нем: интересно, о чем это Калигула плакал, трясясь по ухабам да кочкам? Дороги в империи состарились вместе с Тиберием, верно, Марк Силан пересчитал все неровности каждой костью в теле. Правда, сенатор не плакал. О чем? О ком? О старом друге Тиберии? Который наградил его родством с Калигулой? Да за одно это его бы надо… Словом, пусть горит на костре погребения еще и там, в царстве Плутона, и не будет ему избавления ни в чем!
Смотри-ка, как торопятся сенаторы. Словно и не видят бури на море. На ходу одергивает один развевающуюся на ветру тогу Калигулы, другой говорит что-то, стараясь держаться рядом с императором, поспеть, заглядывает в лицо, заискивающе улыбаясь. Невеселые мысли перебирает Марк Юний Силан. «Пожалуй, что и Эврисаку не уступит в угодливости. Эврисак на волю просится. А этому, улыбающемуся, дай волю, что с нею делать будет? Даром ему воля не нужна, он сам в рабство рвется. Он на воле умрет, пожалуй, от тоски. Вот-так-так. А Марк Юний Силан, я, то есть, патриций и сенатор, тоже таков? Таков, я таков, иначе не отдал бы дочь Калигуле. Мать его в несчастливый день[7] рождена. И сам он, похоже, тоже…».
— Я не поплыву, — сказал Силан императору, выйдя ему навстречу, вместо приветствия. — Не поплыву я с тобой, зять, пожалуй. И тебе не советую. Пережди. Видишь, какое сегодня море. Из Нижнего моря[8] прямиком в Нижнее царство, к Плутону. Зачем?
Ветер доносил до них капельки брызг, и Марк Юний Силан облизнул губы в смятении. Вкус соли на губах. А взгляд императора сладости не добавил. Уксуса, пожалуй, хватило, и так-то достало всего. И презрения, и сожаления, и ненависти, вдруг вспыхнувшей. Чего только в этом взгляде не прочел бывший тесть и сенатор!
Промолчал император. Отодвинул, почти отшвырнул бывшего тестя с дороги, как тот давеча Эврисака. И пошел дальше.
Калигула спешил. У него много дней и ночей назад была назначена встреча с Агриппиной. Он уже опоздал на нее. Он давно опоздал обнять ее колени, молить о прощении и любви. Он давно опоздал дать ей кусок хлеба, который она взяла бы от него, а не брала от тюремщиков. Он давно опоздал принести ей Рим в подарок, а мог бы теперь. Опоздал! Этот, тесть его бывший, опустившийся старик, все еще жив. А мама мертва. Хочется исправить ошибку судьбы. Ничего, Калигула исправит. И мысли в голове у него соответствующие. Полные ненависти ко многому, что было прошлым. Вот тесть — он как раз из ненавидимого прошлого. «Погоди, старик. Мне до тебя добраться легче, чем до Пандатерии. Много легче, увидишь. Дай только время».
Сегодняшнее море волнуется под стать мыслям. Даже не поспевает за ними.
«Дать приказ поднять паруса, два белоснежных марса?». Отдан уже. «Зря волнуются моряки, зря. Да, буря, да, ветер. Но сегодня с ними не случится ничего. Ветер попутный, попутный ветер. В спину».
Смыкаются волны и беды за кормой корабля, украшенной акростолем[9] в виде скорпионьего хвоста. Смыкаются, но не догоняют. Не так ли летел «Арго[10]» когда-то?
«Говорят, при хорошей погоде даже из бухты Гаэты я увидел бы издали Понцу. Остров, где погиб брат. Но что я могу видеть сквозь эти черные валы и серые облака? Ничего. Кроме, пожалуй, своего собственного горя. Я думал, все в прошлом; а мне больно. Каждое мгновение приближает меня к ним. И к ужасу, что был их жизнью, тоже. Оттого так плохо. Я должен сделать все, что положено, для моих близких. И я сделаю. Но, требовать от себя еще и радости, — глупо».
В парадосе[11] и в корпусе корабля напрягают мышцы гребцы. Слаженно, четко идет работа. Натягиваются канаты, соединяющие весла, натягиваются связки в горле отдающего команды триерарха[12]; кричать ему еще долго, до хрипоты. Не плывет, а летит пентера. Те же качели: взмыли вверх, полетели вниз. Где-то внизу, в области чрева, холодок. Предчувствие беды? Ерунда. Это просто качели. Императоры не боятся.
— Я — римлянин, — шепчут посиневшие губы. — Я в Риме, и Рим во мне.
«I — Roman. Ego in urbe Roma et in me. Дать приказ поднять дополнительный парус? На наклонной мачте, что закреплена у акростоля? Триерарх, пожалуй, снова начнет возражать. Он свое дело знает, конечно. Но подчинится, если добавить в голос холода, если приказывать, не просить».
Просить Калигула не любил и раньше, теперь не надо. Просят у него.
— Триерарх, поднять еще парус! Я спешу.
Корабельщик взглянул на него с укором. Пробурчал язвительно, но вполголоса:
— Тот, кто спешит, плывет на либурне[13] или биреме[14]. Моя пентера не для того предназначена. Того и гляди перевернемся. Волны же! Тонуть, так всем придется, морю все равно, кто принцепс, кто нет…
Калигула только плечами пожал в ответ. Триерарх не сдавался:
— Гребцы устали. Сколько уж отмахали, а конца не видать. Работа двойная. С волной сражайся, море перепахивай…
Отвернулся император от седого старца. Понятно, что сделает так, как сказано, а что лицо не хочет терять, так это понятно. Пусть говорит наперекор, но делает. Пусть ненавидит, если угодно, но боится и делает. Как это упоительно: раздавать приказы, и знать, что не подчинившихся не будет! И если триерарх еще способен на сопротивление, то только потому, что он — лучший. Лучший во флоте. Нет никого, кроме него, кто знал бы море вот так ясно, его коварство и его любовь, его туманы или высыпающие при хорошей погоде звезды. А кентурион, тот, кто на императорской квинквиреме станет командовать при случае военных действий, тот молчаливой тенью стоит за спиной триерарха сейчас. И готов выполнить любой приказ, пусть и безумный. Это же на его лице написано, лице человека еще молодого, уже дослужившегося до высот, но мечтающего о большем. Это приятно. Только вот надо ли это Калигуле? Вот эта безумная готовность на все, что угодно? Не лучше ли выбрать усталое осознание долга, присущее старику-триерарху? Нет ответа у Калигулы пока. На многое у Калигулы нет ответа…
«Дуновение юга привело их к устью неприютного моря», — так, кажется, сказано у Пиндара[15].
В конце концов, и Пандатерия показалась. Длинный язык из лавы и туфа посреди моря. Он выступал из воды и из-за завесы вечности одновременно. Берег спасения и остров отчаяния.
Как ни болела душа, как ни просила отсрочки, он отправился на виллу Юлии[16] сразу. Еще раз припомнил Тиберия здесь словами недобрыми. Еще раз попросил у Плутона мести старику. Танталовы[17] муки — ничто, и работа Сизифа[18] — пустяк! О, он, Калигула, нашел бы старому убийце достойную муку в наказание!
Тот знал, как ущемить маму, знал, как сделать ей больно. Отняли свободу, сослали на мрачный остров посреди моря, доступный всем ветрам. Отлучили от детей навсегда. Лишилась она глаза, и второй, словно вдогонку, стал слезиться, сохнуть, она почти перестала видеть, сказали Калигуле. Умереть, разбив голову о камень стены, ей не дали, дверь в ее каморку не закрывалась ни днем, ни ночью. Каково было ей, не знавшей чужих нескромных взоров со времени смерти мужа, одеваться и раздеваться, испражняться в присутствии мужчин и под их взглядами?
Она захотела умереть от голода, ей насильно вливали в глотку жидкую пищу, и, чтобы не задохнуться, она была вынуждена глотать. Мама была сильной, но был предел и ее силе, боги положили предел любой человеческой воле. Каково было ей, чистой, не знавшей страстей, жить и страдать в комнате, где жила когда-то ее мать? Ее мать, осужденная за прелюбодеяние и попытку отцеубийства, ее мать, презираемая людьми и проклятая богами, ее мать, которую Агриппину учили ненавидеть с самого детства. Красота, ум, это было дано Юлии. Острый язык тоже. Но более всего она была известна постыдным поведением своим. Будучи однажды спрошенной, как ей удается иметь детей только от мужа, несмотря на ее тайные похождения, она рассмеялась. Она рассмеялась в ответ: «Numquam enim nisi navi plena tollo vectorem». Беру в лодку нового всадника, когда в ней кто-то уже есть. То есть позволяю себе любовные связи в том случае, если уже беременна.
Какая пропасть между этой высокородной шлюхой и Агриппиной! А Тиберий после смерти мамы обвинил ее в сожительстве с Азинием Галлом[19], и его гибель причиной ее смерти… Тиберий мстил навсегда, на вечность!
Дядя Клавдий называл маму «последней римской матроной», он утверждал, что таких нынче нет, и уже не будет. О, если была вина ее на свете, если было бы, что искупать, так Агриппина снесла бы молча заслуженную боль! Но быть примером жены и

Реклама
Реклама