матери, быть женщиной душевной чистоты такой, как она, свершать подвиги, подчинять жизнь свою и детей требованиям необходимости, любить Рим так, как она его любила…
И оказаться здесь! Старик знал, как сделать жизнь другого человека невыносимой. Он умел!
Все то, что слышал Калигула о жизни матери здесь, на Пандатерии, было рассказано одним человеком. Все остальные разбежались при появлении императора кто куда. Поскольку были людьми неглупыми, по меньшей мере. Тот, кто не побоялся его встретить и проводить, был не совсем человеком. Он был существом. Судя по одеяниям, пусть истрепанным, в заплатах, все же мужского пола. Плоское лицо и затылок, плоская переносица. Рот постоянно приоткрыт. Складка в углу глаза, у переносицы, словно у ящерицы. Короткие руки и ноги, короткие пальцы рук… Речь невнятна, но император разобрал многое, к собственному ужасу…
Не это — главное. Понятно, что перепугались все до смерти, и послали этого вот, с которого и спроса нет. Но не учли инфантильную беспощадность больного человека. Его невыносимую правдивость, его равнодушие…
— Она совсем слепая была. Злая. Не ест сама, дай другому. Дай Порциусу. Порциус всегда голодный…
Видимо, Порциусом прозывался он сам. Во всяком случае, голодный блеск глаз присутствовал. И что-то свинообразное[20] в лице существа, на взгляд Калигулы, тоже было…
— Порциус ей не нужен, она ласточку кормит. Ласточку с красной грудкой. А ты дашь мне поесть? Скажи, чтоб принесли. Порциус голодный…
Не дождавшись ответа Калигулы на насущный для него вопрос, Порциус продолжал.
— Ничего, что жадная, Порциус отнимет. Порциус сам возьмет. Не накажут, не накажут. Никто не видит. Кому старуха нужна? Луций говорит, когда молодая, да в теле, так нужна. А старая, слепая, в гною, она зачем? Луций говорит, только Порциусу сгодится, ему все равно. Порциусу и такая подойдет, раз есть дырка. Для Порциуса и такая хороша. Я знаю, он смеется. Над Порциусом все смеются. Она не смеялась, Луций говорит, потому, благородная. Нет! Она не смеялась, потому что не умеет. Злая… Злая! И трогать себя не давала…
Вне себя от обиды и ужаса, Калигула сжимал кулаки, стараясь не обрушить их на голову с плоским затылком. Жевал нижнюю губу, как хлеб, и молчал, глядя недобро. Он уже знал, что будет со всеми, кто отсутствовал сейчас в этой комнате. Кто позабыл его встретить. Они убили себя, послав этого… Порциуса. С этого, конечно, каков и спрос. А вот они-то теперь, умники, как на ладони теперь у Калигулы, беспомощные, голые. Правда всегда голая, и не всегда при этом красива. Она одеждой не прикрыта, повсюду выпирают из нее некрасивости. Разоблачи ложь, раздень, выйдет правда, да такая…вся из себя гадкая!
А Порциус говорил и говорил, и, конечно, совершенно очевидно, что правду. До мельчайших бытовых подробностей правду. Его спрашивали — он отвечал.
По поводу этой правды он не испытывал эмоций, не тратил силы души. Он разве мог или умел? Рассказывал, что помнил. Зато вид Калигулы, его одежда, украшения вызывали его несомненный и неприятный интерес. Он норовил потрогать императора за руку, где алело рубином кольцо, за пояс, украшенный изумрудами и эмалью, пытался погладить кальцеус, и мягкость кожи вызвала на его губах улыбку умиления…
— Она высохла, пленница. Маленькая весом. Кричала много. А какое у тебя колечко! Я такого не видал. Камень красный, каков цвет, цветик. Как у крови. Как стали кормить ее с ложки, да губы разжимали, вот, сколько тоже крови текло. На подбородке кровь, на столе. Я люблю кровь. Красивая кровь. А дашь мне колечко? Ну, дай, дай!
Калигула отстранялся, морщился брезгливо. Пытался перебить расспросами.
— Что же кричала? Что говорила чаще всего?
— Тиберий, убийца! Будь проклят, вот что. Или еще: Нерон, Друз, Гай, Агриппина, Друзилла, Ливилла… И снова, Нерон, Друз, Гай, Агриппина, Друзилла, Ливилла! Не помогало ей это, но часто их звала. Так часто, я запомнил. Она, верно, забыть боялась. Ходит, ходит, за стенки держится, один глаз слепой и в гною, другого нет. Рукою об стенку бьет. Повторяет: Нерон, Друз, Гай…
Вот на этой подробности сломался император. Закричал, нет, заорал:
— Вон! Убирайся, пока не убил!
Дверь захлопнулась, он остался один. Один на один со своим горем, которому не было конца и края. Он задыхался. Хватал воздух ртом, а воздух, густой и вязкий, в грудь не стремился. Он разбил руку в кровь, стуча по стене из слоистого туфа. Разбил и лоб.
Если бы не рыдание, что вырвалось из груди, в конце концов, принося облегчение, мог и задохнуться.
Тихонько приоткрылась дверь. Порциус просунул даже не голову, а нос в щелку.
— Дай колечко… Я дам Луцию… Луций даст рыбу. Порциус голодный…
Калигула сорвал кольцо с пальца. Метнул его в дверь. Со звоном полетело кольцо на пол. Кольцо Тиберия. Знак власти. Порциус бросился подбирать, быстро у него это получилось: только был здесь, а уж за дверью, снова захлопнул ее; и шаги быстрые, почти бежит дурачок. И теперь уж никто не беспокоил императора долго, долго…
Билась в мутное слюдяное окно красногрудая ласточка.
— Мама? — спросил он ее, подняв голову.
Нет, конечно. Откуда? Нет женщины, которую он может назвать этим именем, нет ее нигде, и уже не будет. Жалость невыносимая. От нее болит грудь, это она душит его, конечно.
Пандатерия! Остров спасения для тысяч перелетных птиц. Здесь обретают они кров, надежду.
Пандатерия! Берег отчаяния для его матери. И для него, Калигулы, тоже. Навсегда теперь.
Он сам поместил ее прах в привезенную урну. Белая, прямоугольная. И надпись простая: «Прах Агриппины, дочери Марка Агриппы, внучки Божественного Августа, жены Германика Цезаря, матери принцепса Гая Цезаря Августа Германика». Тем, кто знал и любил, этого было довольно. Кто не знал, кто знать не хотел, как Марк Силан, уже все равно не узнают. Если Калигула не объяснит. А кое-кому он напомнит и объяснит, дай срок! На месте Марка Юния Силана не стоило бы отказываться от помощи новому императорскому дому.
Кто же не знает, что именно в Гаэте, где столкнулись они с тестем, лежит в своем мавзолее Луций Мунаций Планк. Мунация Планцина, дочь его, это жена Кальпурния Пизона. Они с мужем повинны в смерти Германика. Пожалуй, лишь эти двое выразили радость при известии о смерти отца, Тиберий, и тот не посмел. Марк же, Юний Силан, ладил с ними прекрасно, даже дружил. И именно это пронеслось в мыслях Калигулы в гавани Гаэты. Он обещал себе, что припомнит. Дай срок…
Он вышел в узкий коридор. Времени прошло немало. Он потерял счет. Мгновение за мгновением истекали часы его пребывания здесь. Кто их считал? Только не измученный сын. Ему было, что вспомнить. Ему было, что сказать. И то, что она молчала в ответ…Это положило начало глубокой складке на лбу, первому седому волосу императора на виске. Сегодня их еще не видно, через год будет открыто взору каждого…
Порциус удобно устроился на полу. В глиняной чаше были рыба и полбенная[21] каша. Он издавал рычащие звуки, вероятно, означающие верх удовольствия. Он тащил руками еду из чаши, запихивал ее в рот, жевал, рычал. Завидев Калигулу, больной стал есть с удвоенной энергией. Быть может, чтоб не брать императора в долю. С губ его слетали отдельные слова и фразы, подтверждающие эту мысль.
— Цветик… колечко хорошее… ты сам отдал… и Порциус отдал тоже! Луций дал поесть, теперь его колечко. А Порциус голодный. Не дам! Порциус сам голодный. У тебя много чего. Не дам!
Из чего следовало, что тибериево кольцо пришлось ко двору Луцию из охраны. И он дал за него тарелку каши, добавив пару кусков рыбы.
Вздохнув, припомнил Калигула Поликрата[22]. Он был обречен получить свою вещь назад, как и Поликрат. Означало ли это, что счастье было на пороге? Императору так не казалось. Как и Поликрату в свое время, впрочем…
«А теперь идем выручать свой перстень».
Он даже не успел выйти из страшного дома. Не успел выйти, и сразу обрел «друзей». Сенаторы, на лицах печаль и сочувствие. Глаза прячут, кто-кто, а они-то знают свою вину. Ни один не последовал за ним туда, где он жевал собственное сердце. Ни один не осмелился протянуть руку, поднять с колен. Они дали ему время прочувствовать горе. Будь хоть один из них другом, нашел бы в себе силы сказать: «Это страшно, да, друг мой. Мне страшно за нас обоих. Но давай забудем и забудемся, позволь помочь тебе. Пойдем, утопим горе в вине. Или позовем женщину, что тоже способ развеяться. Давай поплачем вместе, на худой конец. Что-нибудь, только не эта печаль, не эта боль, что сводит в могилу таким молодым. Не могу видеть твое горе». Он нуждался в том, кто, будь он проклят, был бы рядом, но его не было там!
А эти, с их приторным сочувствием, эти, не хотевшие даже оскорбить свой взгляд или слух чужим горем, как по приказу, оставшиеся снаружи… Он не приказывал! Он шел туда, где ему нужен был хоть кто-то, с кем можно было ужаснуться на пару. Разделенное хотя бы на двоих, горе стало бы меньшим вдвое. А теперь, теперь оно душило его, и злоба на этих вот, холеных, чистых, умащенных, благородных, пославших мать на смерть, разрасталась…
Марк Виниций, зять, подошел поближе. Протянул кольцо.
— Позволь вернуть тебе.
Калигула взял кольцо, не выказав удивления. Могло ли быть иначе? Больным на острове был лишь Порциус. Остальные были здоровы, на общепринятый взгляд. Он, Калигула, предпочел бы Порциуса, правда. Тот, по крайней мере, был ни добр, ни зол. Тот был болен.
— Суди, как знаешь. Эти люди исполняли приказы. Что с них возьмешь…
Да, все правильно. Все исполняют приказы. Но кто-то вносит изрядную долю собственного извращенного желания во все, что приказано. И этот, который Луций, превысил любую меру. Если сенаторы только подчинились Тиберию, только промолчали, то этот был изобретателен в пытках. Следовало вознаградить пыл…
— Кто таков Луций, которого назвал больной? Не люблю это имя. Клавдии Луциями не бывают, ты это знаешь, Марк.[23]
— Он старый воин. Смерть могла бы найти его на днях, да не успела, а мы уж тут…
— Легионер! И стал палачом? Это странно.
Марк Виниций хотел промолчать, не смог. Побоялся.
— Он начинал жестоко. Бабка его сошлась с рабом… Отец был либертом, но знавал и эргастул[24], и цепь. Сам он родился гражданином. Ушел в легион. Быть может, уважим его выбор?
— Какой выбор? Он был рабом, им и остался. С мелом рабского рынка на пятке. Иначе как? То, что сделано с матерью, Марк, как? Это как?
Голос принцепса сорвался. Он перешел с крика на шепот.
— Рабство в его крови. Умрет распятым…
Голос был тихим. Но на лице была решимость такая, что сенатор не промолвил больше ни слова. Он не был храбрецом, Марк Виниций. А остальным и дела не было до несчастного.
Именно несчастного, ибо уже через полчаса он закричал страшно. Когда ладони его и ступни пронзило холодное, не знающее сочувствия железо.
Кентурион с императорской квинквиремы довольно взирал на дело рук своих, на распятого. Хорошо повис служивый человек, добротно. Он и сам бы не смог лучше обставить собственную смерть, а ведь видно, что знаток. По глазам видно, по взгляду волчьему. По рукам, покрытым шерстью. Да по всему видно!
Они покинули остров на вечерней заре. Хорошо уже было, не жарко. Ветер с моря нес прохладу. Стаи птиц уже кружились над перекладиной, где умирал раб. Раб, бывший гражданином Рима, но им не ставший по существу. Пандатерия осталась
| Помогли сайту Реклама Праздники |