перевоспитания трудом. Ну, не чудно ли? Перевоспитываются у тех же воров и расхитителей, той же, социалистической собственности. Чтобы, они уже перевоспитанными «честью» и примером трудового коллектива, выйдя на волю, не имели бы желания заняться разбоем и хищением этой самой социалистической собственности. Умом такое не понять, и никаким аршином не измерить. А меняющаяся с приходом перестройки эпоха, всё больше ободряла и вдохновляла всё, то жульё, разжигало у них аппетит, к расхищению социалистической собственности, их время необратимо приходило и утверждалось. Сплошь коррумпированная «правоохранительная» система им в этом не мешала.
После окончания обеденного перерыва, раздавая различные указания по работе, Иваныч, как и многие, всегда был под хмельком, это заметно было по его осоловелому взгляду неподвижных, остекленевших глаз, и ещё более, побуревшей его наглой морде. Но каким бы пьяным он не был, никогда не ломался, был устойчив на ногах, чем и вызывал большую зависть у работяг. А с расконвоированными он никогда не грубил, предпочитал мирное сосуществование, и обращался с ними при необходимости, всегда вежливо, знал, что им терять нечего, совсем не так, как со своими работягами, нагло, грубо и бесцеремонно; как натасканный пёс на подстреленную дичь, ища своим нюхом, повод, лишить кого «двадцатки». Он никак не вмешивался в дела расконвоированных, лишь с какой-то затаённой злобой, украдкой посматривал на Борю, так открыто, нагло и бесцеремонно ставящего его ни во что. Видимо, проницательному Боре, было что-то известно о происках и проделках Иваныча, о чём-то он догадывался, – был весьма смышлёным и способным, чтобы уметь рассмотреть в напускаемом тумане, какая мерзость скрывается за ним; а в чём-то, он был совершенно уверен, сопоставив факты, поэтому и питал к Иванычу такую ненависть и презрение. Мол, этот шестёрка у прораба и начальника участка, мастера, сравнивая его с лагерными шестёрками, а власть какую имеет над многими работягами, какую лагерный шестёрка не имеет. Презрительно за глаза, касающееся его, Боря всегда смело и с каким-то не скрываемым удовольствием, с едва скрываемой злобой, едко называл его шакалом, падлой и козлом, о чём, конечно, Иваныч знал от своих уже, шестёрок – осведомителей в бригаде. Но чувствовал, что руки у него коротки, чтобы подчинить и запугать Борю и других расконвоированных, так же, как работяг своей бригады; он никак, ни при каких обстоятельствах, не нарушал принципа мирного сосуществования с ними, и не вмешательства в их дела. Их пайка никак не зависела ни от него, ни от каких-то там темпов работы, как в былые времена ГУЛАГ- а. Боря знал, и был уверен, по умолчанию, что Иваныч никогда, не будет предпринимать какие-то меры против него, потому что хорошо понимает, далеко не дурак – а вдруг из-за возникшего шума вскроются их проделки с премиальными, хищениями и прочими проказами, где такая важная роль отводилась ему. – Нет, необходимо, чтоб вокруг их тёмных дел была полная тишина, он хорошо понимал это, нутром своим чуял. А его злостный обидчик Боря, по освобождению через несколько месяцев, навсегда исчезнет из его жизни, растворится где-то на необъятных её просторах и никогда более, их пути не пересекутся.
После обеденного перерыва, расходящихся по рабочим местам работяг, хмельной Иваныч провожал коротким, испытующим взглядом; напоминал своим работягам, что око бдит, не расслабляйтесь. Внимательно вслушиваясь и всматриваясь, почти, в каждого проходящего, чтоб учуять подобно розыскному псу, и распознать вовремя, не ползёт ли слушок какой, в особенности после того, как прорабом и его подручными проворачивались какие-либо тёмные дела. Ну, и естественно, чтобы высмотреть своих работяг из числа горьких пьяниц и алкоголиков, учуять тех самых проштрафившихся, не сдержавшихся и выпивших (опохмелившихся) во время обеденного перерыва, и объявить им, что в зарплату он не досчитается той самой двадцатки, за исключением конечно, расконвоированных, их это нисколько не касалось. У них был свой порядок, и на него Иваныч никогда не покушался, даже, не помышлял; понимал, что это ничего хорошего не сулило бы ему.
Утром, когда расконвоированных привозили на работу, Боря, и ещё двое или трое из них, переодевались в нашем вагончике. Переодевался Боря всегда не торопясь. Раздевшись по пояс, в тёмно-синих штанах новой спецовки на подтяжках, или помочах, в кирзовых сапогах с низко завёрнутыми голенищами – в кирзачах, он ещё долго, неспешно, уверенной и твёрдой поступью хозяина ходил, как на подиуме, со своим могучим и голым торсом, по вагончику. Казалось, этот детина способен горы свернуть. Весь исписанный и разрисованный татуировками, означавшими и шифровавшими его жизненное кредо, будто намеренно предоставлял возможность зрителю, более внимательно ознакомится, и более детально изучить их и вразумить, принять к сведению. Где, во всю его могучую грудь, как на скрижалях была выбита, нет, выколота на его живой груди, сакраментальная надпись, как бы назидание и напоминание всем бригадирам Иванычам, и всяким там Семёнычам, – «Лучше кашки не доложь, а работой не тревожь». – Конечно, эта надпись на его могучей груди, была явно не из морального кодекса строителя коммунизма, и наверняка, она означала, самый главный пункт его жизненного кредо, вызывающий особую гордость у этого человека. Он же, здоровенный как жеребец, хоть запрягай его и паши на нём. Или, ещё может быть, как хряк племенной – колхозный.
Как только, в вагончике появлялся Иваныч, чтобы поторопить людей на работу. То Боря, как уже известно, сильно, до какого-то самозабвения, до глубины души, ненавидящий его. С саркастической, насильственной улыбкой на раскрасневшемся лице. Нахально, вызывающе, глядя ему прямо в глаза, и ни слова не говоря ему. Он, уверенный в себе и своём превосходстве, будто перед ним был не бригадир, а совершенно ничтожный и вредный человек, испытывая чувство глубокого морального удовлетворения, так же, как и все советские люди, услышавшие очередную ложь с высокой трибуны в ту лживую, и доперестроечную и перестроечную эпоху. Он неторопливо прохаживался перед ним, будто выбирал подходящий момент, чтобы сквитаться с этим ничтожеством, доставившим ему столько всяких гадостей. (Конечно же, не следует думать, что ту эпоху сменила какая-то иная не лживая эпоха, вовсе нет, её сменила ещё более лживая, даже откровенно хамская эпоха). И, ещё более, с каждым своим прохождением, он старательно, выпячивал перед ним свою могучую грудь с такой «высоконравственной» надписью на ней. Он так блаженно, умиротворённо улыбался, нагло глядя на него, в его бесстыжие глаза, вот только, его колючие, ненавидящие глаза выдавали в нём глубокое презрение к этому человеку. Внутренне же, в глубине своей потаённой душе он был готовый сожрать или разорвать его. Но, прежде, с такой вот издёвкой поиграть с ним, разозлить его, вызвать у него, как возможно большее раздражение. Как будто никакой другой, ещё большей радости и не существует на этой грешной Земле, кроме, как только, в очередной раз напомнить этому, ненавистному ему змею Горынычу – Иванычу о своём особенном, и очень важном пункте своего жизненного кредо, чтобы тот не смел, об этом забывать. И как бы, тыкая эту надпись Иванычу в нос, мол, смотри гад и запоминай, не произнося при этом ни единого слова; дразня его тем самым точно так же, как дразнит тореадор быка.
Проведя много лет на зоне, у него, конечно, притупились всякие чувства стыда, неловкости и смущения. Он просто забыл о них за их ненадобностью. Проживая многие годы в зоне, там, где всё упрощено, и в большей мере, разогнан тот синий туман всякой лжи, скрывающий глубокий аморализм в жизни на воле, когда многие психологические навыки, отработанные до автоматизма, определяющие ту или иную норму поведения, своей ненужностью на зоне, вызывают их отмирание. И сидельцы не имея возможности их применения, потому что это пресекается на корню, просто забывают о них. В результате, там всё проще и прозрачней, где нет такого плотного, синего тумана всякой лжи, чтобы скрыть за ним вопиющий аморализм (подобно нашей истории, когда банальные мошенники, воры и хапуги прикидываются радетелями производства и высоконравственными существами). А способность, скрывать аморализм, укоренившийся в обществе, отработана многими веками созданием всяких психологических условностей и уловок, всяким словоблудием (двойными стандартами) не позволяющими вскрывать ложь, и боже упаси эту ложь низвергать и исправлять. Боря, намётанным в зоне взглядом, не замыленным всякими условностями, оказавшись в таком месте этого ущербного общества вне зоны, где аморализм расцвёл ещё более чем на зоне. Где мерзкие проделки начальствующей там братии, долженствующей способствовать его моральному оздоровлению, сами были глубоко аморальными существами, поэтому он выбрал такой способ поиздеваться над этой, подвергшейся такой глубокой эрозии социалистической морали, о которой лицемерно так много трубили тогда. Ему было очень просто рассмотреть этого, скрытого всякой шелухой условностей, лжеца беса – Иваныча и возненавидеть его. Ставшего из-за всяких лицемерных условностей и вопиющей лжи прикрывающих его, на высоту положения в этом обществе, что вызывало у Бори ненависть и глубокое презрение к нему.
Своё презрение к работе, ставшее его жизненным кредо, он (Боря), как апостольское знамение, будто в отместку всей этой лжи, всякий раз проносил подле униженного и оскорблённого Иваныча, почти каждый день появляющегося в вагончике, где переодевался Боря. Будто хотел втолковать Иванычу – посмотри гад и запомни, и я в этом деле, преуспел не хуже тебя. А то мелькает гад каждый день перед глазами, и лицемерно, нагло, про какую-то работу всё говорит. И то, что он, не за что не отвечает; и в отличие от него, этот змей подколодный, не чалится на зоне за все эти проделки. – Так в сильном раздражении и гневе, думал Боря. А иной раз, больше обычного озлобившись, злобно иронично высказывался ему вдогонку, когда Иваныч покидал вагончик – скользкий гад. Таким образом, выводя его на «чистую воду», мол, хватит её мутить всякой показухой своего радения к работе, наводить тень на плетень, – так шутил, или высмеивал ненавистного ему Иваныча Боря. Ну, никак не мог быть равнодушным к нему, при виде его. Чем вызывал ответную ненависть и злобу изобличаемого (разоблачаемого) им Иваныча. Конечно, Боря нисколько не меньше Иваныча был циничным, но его цинизм был направлен против лжи, подхалимства, хамства змея Горыныча – Иваныча. От избытка ненависти к нему, Боря старался, как возможно больше, уничижить и морально «раздавить» Иваныча – изобличить и унизить его. Как часто он образно, в большом гневе выражался – растоптать эту падаль. И в то же время он никогда не вступал с ним в открытый конфликт. К открытому конфликту, хитрый и изворотливый Иваныч не подавал ни малейшего повода. Хорошо понимал Борю, что он видит его наскрозь, подобно голому, не имеющему возможность скрыть свою наготу.
Глядя на
| Помогли сайту Праздники |
