Лишь одно, кроме смерти
Повесть
Среди бесконечных дискуссий о собственности, праве на нее, нагромождения вещей и капиталов, засилья материализма есть только одно, кроме смерти, что человек, действительно имеет неотъемлемо, - это его одиночество.
Автор, 18.01.2004
Вечная весна в одиночной камере...
Егор Летов
Я
В ту героическую пору середины девяностых я дежурил на проходной в одном секретном ведомстве. Служба несложная, чего там: вальяжно провожаешь взглядом одних и дальше занимаешься своими делами, к другим подхватываешься, как болванчик. «Здравия желаю! – говоришь радостно. – До свидания!..» Или: «Вы к кому? Туда-то? Ага. Стойте-ждите». Звонишь, говорить: «Пришел такой-то». Слышишь «пропустить» – и пропускаешь.
Человек третьего сорта, смотришь без особого воодушевления, как мимо проходят люди второго, первого, а то и высшего сортов, ковыряясь в носах или поправляя сзади брюки, в своих, безусловно, важных делах. В конце рабочего дня по строжайшей инструкции печати проверяешь: есть – нет, третьего не дано. Если нет, докладываешь ответственному дежурному (сам-то ты дежурный безответственный, потенциальный залетчик). «Это плохо, – подумав, говорит ответственный дежурный. – Но, впрочем, х.. с ней. Утром разберемся. Но ты там смотри!»
Мои интеллект и воля в служебных делах экономились. Зато можно было почти беспрепятственно читать, стихи писать втихаря и вообще не загромождать голову всякой объективной реальностью, на которую я тогда, по правде, не очень был падок. Стихи мне писать, правда, было стыдновато, потому что никто вокруг этого не делал. Вот я и таился с ними, чтобы не возглавить ничего хорошего не обещавшую номинацию «чокнутый», быть как бы своим – нормальным пацаном.
А так неудобств было немного. Ну, засмеялся на своеобразную шутку начальника, хоть шутка склоняет скорее к обратному, виновато покивал головой, когда он долго и нудно тебя поучает, компенсируя свои неудачи в дискуссиях с женой, – да и все. Это ж вам не восемь часов унижения, как на иных должностях. Да такую работу еще поищите!
График мой был разный: то я заступал на целые сутки, то на половину. Вот когда я дежурил до вечера, то возвращался домой (а жил я в замечательном общежитии, о котором речь пойдет ниже) по полупустым улицам выжатого, как лимон, города, и почему-то помню эти возвращения, вернее даже не их самих, а разъедающее ощущение пустоты и беспризорности, которое их сопровождало.
Это были одинокие возвращения в мою одиночную камеру.
Идя, я вступал в перепалки и обстоятельные дискуссии с серыми стенами домов, с их чуждыми желтыми окнами, с навязчивыми кучами мусора и холодел от мысли, что умереть – это всего лишь перестать проходить мимо мусорных бачков на углу гастронома. Как-то, особенно не в духе, мне придумалось такое вот четверостишие:
Кажется, ветер в волненьи жестоком
сойдет с ума, превратится в плач,
если в одном из бесчиеленных окон
не найдет хоть чуть-чушь тепла.
В аквариумах кафе, будто вялые рыбы над кормом, сиживали посетители над своими стаканами и яствами, понемногу убивая себя алкоголями. При виде их приходило в голову, что само по себе умирание людей нисколько не тревожит и даже воодушевляет – страшит наглая, неконтролируемая смерть, которая разом отнимает все игрушки и иллюзии.
По дороге случались сбившиеся в компании приободренные надвигающимися сумерками молодые человеческие особи – мои, согласно божьему замыслу, братья и сестры. Они имели свои приватные планы, хранившиеся у них в головах, в которые я никак не вписывался. Эти их интимные планы, в сущности, испокон веков известны и сводятся к тому, чтобы где-нибудь поудобнее устроиться, выпить, поесть, обменяться словами и, наконец, потеснее поприжиматься друг к другу. И оттого, что эта примитивная тяга и есть приводной ремень нашей неоднозначной, часто не кажущейся необходимой и желанной жизни со всеми ее болями и трагедиями, поисками и тупиками, делалось как-то досадно.
Моих непризнанных братьев и сестер толкали куда-то их иллюзии, являющиеся очень сильной вещью, пока не разобьются вдребезги. У меня не было их иллюзий, а у них не было моей пришибленности от ощущения иллюзорности бытия и эфемерности человеческих целей. Но и я ведь был из плоти и крови, и мне бы в их стаю, – однако мы неуклонно следовали своими траекториями, будто пули, пущенные с разных сторон баррикад, чтобы закончить свои пути, в общем-то, похожим образом.
Подойдя к девятиэтажному зданию общежития, я зачем-то, хоть для спешки не было причин, торопился быть проглоченным его серой металлической дверью. Она грохала, фиксируя очередную жертву. Прямо – шагах в пяти – был стол, а за ним – служебное помещение вахтеров, выходившее к двери проемом, похожим на амбразуру. В нем при ударах двери, случалось, возникали заинтересованные лица вахтерш и подвергались приветствию вошедшего. Но чаще никого оттуда не показывалось: так вахтерши реагировали на постигший государство экономический кризис. Они не стремились вмешиваться в пропускной режим, резонно полагая, что он как-нибудь осуществится и без них, – и их предположения сбывались.
Сперва надо было повернуть налево, а потом, войдя в дверь, – направо, и посетитель оказывался в начале коридора, который тянулся метров на сорок и вел в нужные и полезные места.
По левую сторону были поочередно две душевые – для девочек и мальчиков. Конечно, чувствительному новичку запах из их приоткрытых дверей показался бы слишком уж экстравагантным, но на меня, как и на других обитателей общежития, он не производил особого впечатления.
За душевыми по ту же левую руку находились резиденции администрации общежития – коменданта, чье имя в моей памяти не отложилось, и паспортиста, чье имя я отлично помню, – Фелисии Дмитриевны. По правую руку был кабинет сантехника Володи, украинца кавказской внешности, в котором нередко бывало весьма оживленно и на всякий случай стоял даже топчан. Одно время сантехник удачно укладывал не него вахтершу постбальзаковского возраста (чье имя называть не буду, дабы не компрометировать даму) к их обоюдному удовольствию. Мне приходилось там пару раз бывать, и могу сказать, что кабинет этот был довольно удобен. Неудобство для сантехника было одно – близость начальства, указанных выше Фелисии и коменданта.
В конце коридора дверь налево вела на лестницу для подъема наверх. Внизу имелся лифт, и если он работал, можно было довольно быстро взлететь хоть даже и на девятый этаж, избежав многих ненужных впечатлений. Но он большей частью бездействовал. Одну пору он стоял где-то полгода: украли мотор. В таком случае предстояло путешествие по лестнице с узнаванием, на каком этаже что готовят, что где предпочитают из музыки, и т.п.
Иной раз случалось пройти мимо тлеющих сигаретами обитателей – и тогда мне доставался кусок их разговора. К примеру, краснолицый джентльмен жаловался на здоровье тоже не очень-то бодрому собеседнику, говоря с усилием и подходящей интонацией:
– У меня же все отваливается. Вот сейчас пойду, а печень отвалится – и шо?..
Этот философский, поистине вечный вопрос «И шо?» был очень популярен среди обитателей общежития. Витая в коридорах и комнатушках, он закрадывался в их головы даже в торжественные моменты.
Восьмой этаж был мой. Моя комната под номером 94 была в первом же его блоке, находившемся по правую руку. Следовало миновать первый дверной проем, впускающий в блок, и повернуть во второй – и взгляд сразу натыкался на стандартную фанерную дверь, выкрашенную когда-то белой краской. Тут же перпендикулярно такая же дверь вела к соседу слева. Симметрично располагались две другие комнаты блока. К стене, отгораживающей блок от коридора, прилеплены были помещеньице туалета и раковина для умывания.
Провернув ключ в замочной скважине, я открывал дверь, включал свет, если на ту пору было темно, и брался за одно неотложное дело по хозяйству. А именно я хватал тапок и бил скопившихся у входа и дальше тараканов.
Насекомые эти явно были коренными жителями общежития, как индейцы в Америке, – это можно было заключить хотя бы по деловитости и свободе, с которыми они сновали туда-сюда, решая свои, может быть, ничтожные для нас, людей, но несомненно важные для них вопросы. Что же, наши интересы не совпадали, и между нами велась безнадежная перманентная борьба. При моем нападении у них начиналась паника, какая бывает у людей при бомбежке, они разбегались в разные стороны. Я ударял по ним, и те, по ком попадал, замирали, будто подбитые танки, из них брызгала желтая жидкость, похожая на гной. Поубивав многих и напугав успевших убежать, я подметал и выбрасывал их трупики, мыл пол.
О моей непрактичности в ту пору можно судить хотя бы по тому, что я не сподобился прибегнуть в этой борьбе к чему-то более радикальному, чем тапок. Однажды где-то услышав, что тараканов искоренить невозможно, я успокоился и ограничился описанным. Это было не от лени – меня одолевал популярный у обитателей общежития фатализм.
Еще не однажды вечером и ночью я вступал с тараканами в бой и разгонял их скопища. Может быть, они в соответствии с современными демократическими веяниями собирались на какой-нибудь митинг, посвященный выселению меня из неправомерно, по их мнению, занимаемой комнаты номер 94, – но я не был либералом. Я разгонял их митинги без церемоний и много их уничтожил.
Однако и они немало мне вредили. Эти борцы за свободу и независимость даже умудрялись останавливать мой холодильник: самые мелкие из них, дети, жертвуя собой, проникали между контактами его термореле – и контакты не могли соединиться, а холодильник – работать.
Разве это было гуманно с их стороны? Где же справедливость? Ведь холодильник хранил мое пропитание и подмораживал до нужных кондиций сало моего соседа Артура, о котором дальше предстоит обстоятельный рассказ.
Комната моя была гипсобетонная ячейка с невыразительными обоями на стенах, ударявшими больше в желтизну. Она имела двенадцать квадратных метров площади. Сразу при входе слева стояла металлическая вешалка, функционировавшая в основном зимой. Дальше вдоль левой стены вплоть до ее конца стояла кровать – предмет некоторой моей гордости.
Она была из лучших казённых кроватей общежития, имела деревянную основу, пружинный матрас и боевую историю. Сперва, чтобы она перебралась ко мне взамен обычной металлической кровати, я вручил коменданту литр. Каркас в одном месте был слегка треснут, но служил, пока я не сделал ошибку, сдав ложе для свидания моему соседу Артуру.
В ту роковую ночь гордость моя потерпела крушение: ее каркас бесповоротно разломался. Я застал ее в плачевном виде и по инерции выразил Артуру свое неудовольствие. Но, к счастью, в комнате справа от меня оказалась такая же кровать с целым, только чуть обгоревшим каркасом, и когда явился сосед, числившийся там, но не живший, с ним было распито пол-литра и проведены короткие деловые переговоры, в результате которых моя красавица снова стояла целехонька. Это была большая удача.
Стену над кроватью закрывал плюшевый коврик с запечатленной на нем идиллией – девочкой с голыми ногами, катающейся на качелях среди пышных и
|