… Много воды утекло…
Провожают Шурку на учёбу в город сельчане, которых он постоянно веселил замечательной игрой на Власовой гармошке (своею так и не разжились) на свадьбах, именинах, крестинах и прочих сельских праздниках. Стыдливо прячут восторженные взгляды одноклассницы, которых он по очереди выцеловывал под их калитками – не всех, правда, но всё-таки, – и тихо плачет одна, не пришедшая на проводы… А он пялится во все глаза, выискивая её в толпе… и не находит…
- Работу ты себе выбрал, Шурка, надо сказать… – сокрушается отец. – Не работа, а так – занятие. Но коли так: учись хорошо, учителей слушайся, веди себя прилично. Не осрами наш род крестьянский…
- Я буду стараться…
- Старайся, а то как же… Пиши, приезжай. Нужны будут деньги – вышлем.
- Там стипендию платят.
- Хорошо, если так…
- А как же…
Обнял отец сына, и странное чувство овладело им… Очень уж хотел он сына. И сын родился, как по заказу. Обрадовался он рождению сына, чарку принял, как положено. Жену поцеловал в знак благодарности. Дальше всё, как по маслу: растёт сын и ладно. Бегает, прыгает, смеётся, плачет, ест, спит – живёт, в общем, рядом. Сын как сын: не лучше других и не хуже. И он – отец как отец: иногда на коленях сына подержит, а когда и на рыбалку с собою возьмёт. В остальном работа у него, сами понимаете… «заря гонит, заря пригоняет». Закоптился он в своей кузнице – одни глаза в лице блестят. Назначили директором совхоза. Отмылся малость, лицом на человека стал похож. Но со временем – чем дальше, тем сложнее: летучки, планёрки, совещания, партсобрания, поездки в район, в область – сплошной круговорот событий. Выдастся свободная минутка, так и чарку выпить хочется и дела, так сказать, сугубо личные уладить… А сын растёт… Вплотную занимается им Дарья, а он: пожалуется она на сына – припугнёт он того или наподдаст ему, похвалит она сына – он его по головке погладит. А больше что…
Обнял отец сына… и замерло отцовское сердце: Дарья в сыне души не чает, сельчане его сына хвалят, не нахвалятся; девчата гроздьями на заборе висят – а он… Странно заболело родительское сердце, заныло… И понял Шурка-большой, что с уходом сына из родительского дома, уходит от него что-то, что могло стать (и быть!) счастьем неизмеримо большим, чем было на самом деле… И что уходит от него, вместе с его сыном, эта часть его жизни в неизведанные дали, доступные теперь лишь его памяти, пока, разумеется, она, эта его память, жива в нём…
Стоит Дарья, плачет. Один у неё сын, единственный. Будь у неё ещё кто из детей, может, и не убивалась бы она так, душою не маялась. И хоть и любила она мужа, порой до беспамятства, на второго ребёнка не отважилась: узнала про измену – измучилась, изверилась, а там и вовсе к нему охладела. А он искал где-то, какой-то другой, невесть какой любви… Не нашёл. А когда понял это, пытался изо всех сил вернуть её, свою Дарёнушку-Бурёнушку… Её – прежнюю свою, неповторимую. Но – тщетно… И занял тогда сын в её сердце, кроме своего, исконного и освободившееся место отца. А теперь что же: и сына от сердца отрывает…
Идёт Дарья, плачет. Была в доме радость: заботы, надежды и чаяния; ссоры громкие и ласки – тихие… Были однообразные утомительные будни и бодрящие праздники. И было особенно весело, когда Шурка-младший с Власом «наяривали» вместе задорные частушки, и дом их не мог вместить всех желающих – детей и взрослых – послушать музыку, попеть… И приходилось всем скопом идти в клуб и там праздновать. И пелось дорогой, и плясалось. И покупалась выпивка и закуска, и «бабам» цветы, и детям мороженое…
Сидит Дарья, плачет. Сиротко в доме. Горит негасимая лампада в углу, под образами. Все лики задумчивые, скорбные. Хоть бы улыбнулись, что ли… подумала и перекрестилась – грешница…
Стук в дверь – на пороге Влас. Улыбается светло так и широко, что и в полумраке видишь эту его улыбку.
- Что, хозяюшка, в темноте сидишь: керосин экономишь?
- Какой прок от света, когда на душе темно…
Дарья встаёт со стула, но Влас, опережая её, зажигает и ставит на стол горящую лампу и, привыкшая к темноте, Дарья мружится и прикрывает глаза ладонью, заслоняясь от яркого света.
- Об чём печаль твоя, красавица?
- С чего ты взял?
- Без света сидишь, печально глядишь…
- Так ты, Влас, тоже поэт, оказывается?
- Да есть маленько…
- Как жить дальше, Влас, скажи: была одна радость в доме – уехала в город на учёбу.
- Не навсегда же: будет приезжать на побывку или, как их там, на каникулы. А ты и совсем, вижу я, духом упала.
- Как жить, как жить, – причитает Дарья, будто и не услышала или не придала значения последним успокоительным словам цыгана.
- Хочешь, погадаю? Учила меня в детстве бабушка, может, не забыл ещё… Дай-ка мне свою руку, ромалэ.
Протянула женщина руку, и тёплая волна прошла по руке её и дальше, по всему телу, от прикосновения жёсткой власовой ладони. То же ощутил и Влас: задержал дарьину руку…
- Что и требовалось доказать! – почти выкрикнул совсем пьяный (отмечал сынов отъезд) Сан Саныч, ввалившись в комнату и демонстративно захлопнув за собою скрипучую дверь, которая от резкого рывка почти взвизгнула. – Воркуете, голубки?
Сказанное было принято за шутку и вызвало улыбку. Влас продолжал разглаживать Дарьину ладонь, чтобы приступить к гаданию «по руке», но вошедший положил ему руку на плечо и недвусмысленно спросил:
- И давно э т о у вас?..
Влас мягко выпустил руку Дарьи и встал во весь рост. Дарья всегда считала, что мужики одинаковы: сейчас же Влас казался ей выше Шурки и даже шире в плечах.
- Скажи, что ты пошутил, Шурка… – Влас изо всех сил старался утихомирить взбунтовавшуюся в нём цыганскую кровь.
- Я не Шурка, я – твой директор! – почти выкрикнул, явно разыгрывающий сцену ревности Шурка: уж теперь-то Дарья не сможет огульно упрекать его в постоянной супружеской измене – сама такая – грешным делом подумал он к своей выгоде, хоть, признаться, мало верил в то, что между женой и другом, что-то, где-то, когда-то происходило или может произойти.
- Ты не мой директор. Ты – директор совхоза, глупый ты человек… – обуздав праведный гнев, заметил Влас и, кивнув Дарье, спокойно удалился.
Хотел было Шурка его удержать, сказать, что да, что он пошутил, но только равнодушно отмахнулся: раз так случилось, значит так надо…
- А, пошло оно всё в жопу! – подвёл черту Шурка, вольготно развалился на стуле и тут же уснул.
Давно заметила Дарья разительную перемену в характере и поведении мужа. С войны он пришёл уже не таким, каким уходил. Это и понятно: война – не прогулка на свежем воздухе. Пыталась она понять его и понимала, и старалась изо всех сил обласкать его, отогреть теплом домашнего очага, заботой и вниманием. И на первых порах это ей удавалось. Но только на первых… Шло время, и муж изменялся к худшему. Скоро он стал несговорчивым, вспыльчивым и грубым. Ей всё труднее было ладить с ним сначала по-семейному, а потом и просто по-доброму, по-человечески. Частенько он приходил за полночь, ссылаясь на непомерную загруженность кузницы срочными заказами. Иногда являлся домой с петухами, и несло от него разительным сивушным перегаром, от которого мухи падали с потолка и, разбегаясь, прятались по щелям тараканы. Когда же его назначили директором совхоза, он совсем перестал появляться в доме: сев, страда, туда-сюда… Устала Дарья, смирилась, пустила всё на самотёк… Сначала плакала, надеялась. Потом плакать перестала, а надеяться – и подавно…
Грустно Шурке-младшему: мерно урчат больные внутренности старой полуторки и плывут за окошком кабины до боли родные места. Плывут и… уплывают… Но Шурка не прощается с ними – расстаётся. Потому как знает, уверен – ни прожить, ни выжить без этих мест ему ни в жисть. Отучится – вернётся. Обязательно.
- Значится, твёрдо решил на музыку учиться. – уточняет Петрович, выжимая сцепление и переключая передачу. Фрикцион скрежещет зубьями. – Оно и правильно: человек должен делать в жизни то, к чему душа его тянется. Тогда и дело будет спориться и человек радоваться. Вот я, к примеру: почитай ещё пацаном был, когда впервые увидел эту свою красавицу. – Петрович просветлел и нежно погладил баранку.
– В тридцать третьем продотрядовцы хлеб на ней из сёл вывозили. Пока мешки в кузов бросали, я ею любовался: така была невидаль… А когда она тронулась, я побежал за ней. Бежал, бежал и упал за околицей: сил моих не стало – истощённый я был. И вот, почитай, вся жизнь с ней. И в войну она меня, родимая, спасала и теперь кормит. А как же иначе? Только вот не пойму я: зачем тебе ещё учиться, если, когда ты берёшь гармошку в руки – ноги сами пускаются в пляс, на месте устоять невозможно. Или, может, я чего-то не понимаю…
- Ты не «чего-то», ты ничего не понимаешь.
- Так уж и ничего? – обижается Петрович.
- Ну, в смысле, в музыке. – уже деликатнее говорит Шурка.
- А-а… ну разве что… – утихомиривает Петрович уязвлённое самолюбие. – А что там понимать-то: играй себе, да пой – и все дела.
- Тёмный ты человек, Петрович…
- Может, ладно меня прорабатывать-то…
- Ладно, так и ладно: нам татарам всё равно…
- Вот, вот: весь в отца, дажить присказку его повторяешь.
- А что – плохо?
- Да как сказать... – Петрович осёкся, привстал с сиденья так, словно захотел вдруг заглянуть через капот под колёса.
- Скажи, как знаешь…
- Не мне тебе говорить, но раз уж все про это говорят, и я скажу: отец твой золотым человеком был…
- Ну… – сократил Шурка затянувшуюся паузу, – и куда ж он девался? Ты говоришь о нём, прямо как о покойнике.
- Оно видишь как: иногда лучше совсем человеку не быть, чем…
- Не темни, Петрович! Говори, что знаешь!
- Видишь ли, когда отца твоего директором совхоза поставили, он вроде как другим стал к людям: покрикивать на всех начал, посылать, куда не след… ни выслушать человека, ни помочь в нужде. Так-то вот…
- А я-то тут при чём? Ты слышал, что Сталин сказал: «Сын за отца не отвечает».
- Да я не к тому. Ты, сынок, на моих глазах вырос и я не хотел бы, чтобы ты, когда будешь большим человеком, как твой отец, стал таким, как он теперича: гордым, да неприступным. Люди ведь не зря говорят, что яблоко от яблони близко падает… Обидно ж будет.
-Не усердствуй, Петрович, я таким никогда не стану, потому как музыка – высокое искусство. Оно делает человека благородным, возносит его…
- О, видишь – возносит же…
- Так не в том смысле…
- А по мне – и в том тоже…
- На тебе – договорились…
- Вот и ладно…
Был ли этот разговор напутственным или Петрович, что-то предчувствуя, просто рассуждал вслух, главное – разговор был откровенным и состоялся по простоте душевной. И хоть Шурка поначалу не придал этому особого значения – разговор как разговор – он не однажды впоследствии будоражил его недремлющую память…
| Реклама Праздники |