я. В такие моменты она лежала ничком на кровати,
переживая какой-то мой поступок или слово, и я
крутилась около нее, как могла сглаживала, упрашивала, и она сдавалась, и праздник душ продолжался вновь, не требующий,
однако, многого, но иногда просто обоюдного молчания.
Выводя ее из обид, я, как могла, объясняла ей себя, ибо дорожила
ею, как своим счастьем, которое Бог подарил мне в ее лице щедро и ничего
подобного ранее в своей, по сути, ранее одинокой жизни я не видела, как не
видела и потом, если говорить о дружбе с человеком, который не является моим
родственником.
Именно отсюда я постигала радость человеческого общения, если
оно чисто, если оно от Бога, если в нем нет лжи. Чаще всего я обижала Нафису
из-за своей излишней, идущей из детства прямолинейности даже там, где тактично
следовало или промолчать, или призвать более свой ум и гибкость. Но гибкость во
мне была еще проблематична, ибо жизнь еще продолжала гнуть меня после усердий в
этом направлении отца, рождая во мне непримиримость ко всему безнравственному,
но необходим был и другой опыт, и другие страдания, которые бы меня более
развернули лицом к человеку любому, к его пониманию и прощению.
Но это и теперь не так уж
просто, ибо материальный мир навязывает свои мерки добра и зла и не очень-то
приветствует добродетель и саму нравственность в чистом виде, поскольку здесь
тоже есть своя ущербность, и такие
слишком правильные люди плохие слуги Бога, ибо не способствуют воспитанию
других, но их своей излишней добродетелью и мягкостью расслабляют, притушевывая чувства долга и саму
нравственность.
На самом деле, мне частенько говорили, что я слишком правильный
человек, что говорю и провозглашаю вещи общепризнанные и так понятные. Но что
поделать, если тогда я другими категориями не могла мыслить, и эти, так сказать,
правильные суждения и нравоучения, были моей точкой зрения, и другой я не имела. В этой связи, я была достаточно требовательна к другим,
крута характером, порой неумолима, ибо не могла в себе преодолеть стену запрета,
как и попустительства, и порой ее,
Нафисы, какое-либо высказывание рождало во мне протест, ибо натура была такова,
что мысль любому чужому слову, что-то
зацепившему во мне, тотчас искала
противовес нравственный, порою выдавая столь неожиданное мнение, что со мной
было невозможно согласиться. Но в этот момент я садилась на своего любимого
конька и начинала высказанное аргументировать так, чтобы это мнение получало свой неопровержимый статус и
начинало иметь право быть и быть принятым, и быть разделенным, ибо в
материальном мире нет однозначности, и некоторые вещи имеют право быть и имеют
свою нравственность.
По сути, понимая вопросы нравственности в широком смысле, давая
нравственности дорогу там, где висели и управляли в сознании догмы неоспоримые,
я всегда тяготела смотреть на вещи с разных сторон, а при максимализме и
правильности суждения Нафисы, которая привыкла быть неопровержимой, для меня
находилось великое поле для словесного поединка и приложения своих измышлений, доказывающих право на
существование диаметрально противоположного мнения. Но, будучи разумной, Нафиса
увлекалась этой игрой, начинала принимать меня сносно и на свои обиды особо не
смотрела или переводила разговоры на темы более безболезненные и без особых
идеологий.
Наша дружба, как и общение с Сашей, шли как-то параллельно, были
у всех на виду, но я бы сказала, что были достаточно яркими, как, впрочем, и у других была своя жизнь помимо учебы, своя любовь,
своя дружба, свои праздники и печали. Все это непременные атрибуты любого
студента, его бытие, то, что с годами теряет свою значимость или уходит навсегда,
оставляя лишь общее впечатление или наиболее запомнившиеся события. И я, и
Нафиса были не исключение.
Нафиса частенько говаривала мне, что я счастливая, что я
нравлюсь ребятам, что за мной ухаживают, что у меня хорошая фигура, на что я
отвечала ей, чтобы как-то утешить, что ей бы следовало посмотреть на меня не накрашенную,
что у меня нет никакой одежды, что у меня серьезные хвосты, нет денег, что я
нисколько не счастливая и не удачливая, что я
такая же, как она. Однако, она страдала в этом плане, и об этом никто не
знал, кроме меня. Были и другие причины для ее печалей и так мы тоже дополняли
друг друга, ибо переживания друг друга были нам близки.
Так, уже на первом курсе
я столкнулась реально своей жизнью с такими простыми понятиями, как безденежье,
простаивание у доски, познала вновь, что значит быть в группе в положении ниже
среднего, что такое непрошенная любовь, что такое истинная дружба, что такое
хвосты и прогуливание пар, что такое мечты и что значит делиться с другим… И
при всем этом каждую неделю я исправно
отсылала письмо родителям, где рапортовала о себе в свою меру, где главное
было, что я жива и здорова, что у меня все хорошо и денег хватает и слать не
надо, хотя подумывала, как же мне сдать хвосты и не заработать новые, или как
прожить на одну стипендию.
Также все чаще и чаще начинала понимать, что без денег я долго
не протяну, что я могу потерять и стипендию, что скоро мне реально не на что
будет жить. Моя проблема была родственна проблемам Нафисы, и скоро мы занялись поисками работы так, чтобы
работать можно было после занятий и чтобы как-то свести концы с концами.
Теперь столовая и буфеты, как и коржики и булочки, а тем более
конфеты, казались непозволительной роскошью, и следовало переходить на пакетные супы в
основном; общение с Сашей следовало сокращать до минимума, а в часы между занятиями и работой протискивать время
учебы, посещение университетской библиотеки и читальных залов, не упуская
текущую подготовку к занятиям и сдачу хвостов, что оказалось делом не простым,
и попытки вторые и третьи с расчетом на удачу терпели крах, поскольку Александр
Александрович Мальцев был очень принципиальным и требовал ответы в четком
соответствии со своими лекциями и задачи предлагал достаточно сложные и
требующие глубокого понимания теории, как и мыслительной способности, в
чем мне моя голова частенько начинала
отказывать, требуя от меня сосредоточенности
и усидчивость, которые подменялись рассеянностью и ужасной непредвиденной
тупостью.
Высшая алгебра требовала несколько другой склад ума и, несмотря
на более-менее понятную теорию, предлагала задачи отнюдь не простые, что тоже
было моей долгой причиной для страданий и постоянной внутренней
неудовлетворенности. По сути, нужная
работа была найдена, и требовала она,
как вечерние, так и утренние часы, но была удобна тем, что там брали на
полставки, и сама работа находилась рядом с университетом.
Здесь подрабатывали многие студенты, и их охотно брали. Это была работа
телефонистки на междугородней станции, куда взяли меня сразу по предъявлении
прописки за тридцать рублей в месяц.
Нафиса, обремененная теми же денежными проблемами, решила свою
задачу в другом месте, так что жизнь дополнилась еще одним штрихом, усложняющим
существование, дающим шанс выжить, требующим более упорядоченный и строгий
образ жизни и маленькую надежду справиться со всем. Но тянуть это все оказалось делом отнюдь не
простым, хотя работа связной под номером 516 была достаточно интересна и
вводила в новые отношения, раздвигая горизонты мышления, общения и видов
деятельности. Я одевала наушники и
принимала заказы на переговоры, заполняя
бланки, где указывался абонент, его данные и форма заказа: в кредит, на
счет номера или по талону. Весна 1972 года была безмерно тяжела для меня,
работа тяготила, приходилось ради нее пропускать занятия, а потом просить
лекции у других, не так просто было смотреть на свою фамилию в списках
задолжников на доске объявлений факультета ВМК.
Саша, не умаляющий свой пыл, становился все более активным в
своих происках, постоянно настаивая на встречах, совместных мероприятиях, звал
постоянно на университетские вечера, был обходителен и болезненно принимал
отказы, строя свои догадки не в свою пользу и начиная упрекать, этим претендуя
на отношения, выходящие за пределы просто дружеских.
Чтобы хоть как-то сдать хвосты, я брала с собой задачник на работу и не
выпускала условие задачи из головы,
прокручивая решение, постоянно, также купила себе фонарик и читала лекции по
ночам, укутавшись в одеяло, когда все спали и только под утро засыпала буквально
на несколько часов, чтобы уже к семи
быть на роботе, или к восьми на лекциях, или к девяти - в читальном зале главного корпуса. Высшая
алгебра постепенно начинала пониматься, задачи поддаваться и сходиться с
ответом, но матанализ все еще был
неодолим так, как бы это хотелось.
Каждое утро я просыпалась, будучи в состоянии тяжести и
задолженности, в состоянии больном, и легкость, которую я испытывала, когда
только потупила, казалась мне
далеким сном, почти райским,
неземным наслаждением. Память об этом состоянии тяготела к нему, но реальным было другое, и с этим
надо было как-то мириться и преодолевать, взирая и на чужие долги и преодоления,
как на естественный студенческий процесс, который на самом деле не
соответствовал моему ожиданию относительно самой себя и своих возможностей.
Иногда внутренняя боль становилась просто невыносимой, отчаянье
охватывало меня, и мысль начинала упорно биться о гранитную стену
действительности, твердя вновь и вновь: «Что делать?». В сознании словно навечно устанавливалась
черная туча, и все, что бы я ни делала, что бы ни говорила, куда бы ни шла,
обволакивалось этой тучей, и все чаще и
чаще приходила мысль: «А что, если не удержусь? Тогда – куда?». Родители – была для меня запретная тема.
Что-то им объяснить – ни за что. Только сама. Своим отношением ко мне, своим
пониманием их я оказалась в этих изолирующих от всего на все случаи жизни
тисках. Я должна была надеяться только на себя, что бы то ни было.
Дни шли, мелькали дни за
днями, но казались длинными и изнурительными. Внутренний мир покинул меня, и
только Нафиса и, по сути, Саша, сами
того не зная, уводили меня из области непрекращающихся внутренних страданий, но эти страдания и не давали полностью
погрузиться в эти дружеские отношения или более того, ибо внутренний мир и внутреннее
напряжение некуда было деть, и оно во мне не было, не могло быть заменимо, ибо
это была моя беспокойная внутренняя среда, от которой невозможно удалиться, как
и отказаться, но которую нужно признать, привыкнуть к ней и в ней же черпать
непостижимое для сознания наслаждение. На самом деле, увлекаясь болью, страдая
в ней, избирая в ней, мысля в ней, начинаешь понимать, что это состояние и
привлекательно своей болью, ибо заставляет уходить в себя и мыслить, а на самом
деле входить в Бога в себе, прося у него совета. Но любое общение с Богом
великолепно даже для нерелигиозного человека, непонимающего, почему любое
уединение столь отрадно и желанно. Но
для того, чтобы эти внутренние состояния не изнуряли, ибо они имеют и такое
свойство, Бог давал мне в друзья лучших
своих
Реклама Праздники |