она все
передавала точно, заставляла подпевать
себе, и я мыслью следовала за музыкой, за словами, за творчеством потрясающим,
невидимым, и чаще всего это были русские народные песни и мелодии, которые
теперь выводились удивительно красиво и точно станком и которые я любила всей
душой, ибо их пел отец под балалайку или гитару, и пластинки
с песнями Зыкиной звучали в
родительском доме непрерывно.
Но порою печаль опускала мои руки, и я присаживалась на ящик из-под шпуль,
углубляясь в себя и никак не желая подняться или отреагировать на замечания
моей наставницы, которая гневалась, возмущалась, что я присела. Поэтому, однажды, я ей сказала,
что мне бывает очень, очень плохо, и я
не могу неустанно кружить вокруг станка, ибо слезы душат меня. Я попыталась ей
хоть как-то объяснить себя, я даже пустилась на откровение, сказав, что я
училась в университете, что и планирую учиться дальше, но в Черногорске мир как
перевернулся для меня, что город Горький оказался для меня горьким городом, а Черногорск
– черным. Я в первый раз хотела пожалиться той, что была матерью троих детей,
что была старше меня на три года, но в ответ она ответила просто: «Тебе… тебе
не светит учиться нигде, ты знаешь, кем должна быть?... Ты и должна быть…
прядильщицей. Это твой потолок…». Увы. Я понимала, что сплетня коснулась и ее.
Отсюда и осуждение, отсюда и неприязнь.
Иногда я просто бродила вдоль станка, отрешенно меняла бабины,
делала съем, будучи далеко-далеко от работы, ибо душевное неблагополучие и
неустроенность имели свойство ослаблять
и притуплять радость труда. И все же. Я прядильную машину приняла
сердцем. Я любила смотреть, как красиво
и слажено трудятся прядильщицы, я умела уважать за труд, за профессионализм, за многие качества,
связанные с трудом. Мой взгляд отличал, находил таких мастеров труда и умиротворенно вновь и вновь возвращался к их
фигурам, быстрым и точным движениям, преклоняясь перед их мастерством.
Но однажды мой взгляд остановился на одной из прядильщиц и уже
не мог оторваться от нее. Я вдруг
уловила, почувствовала, удивилась, была
потрясена. Она была похожа на мою маму. С этого дня, желая встречи с
мамой, я находила ее легкий образ и
совмещала его с мамой. Это было больно. Это было как-то необходимо, это
давало реальное ощущение ее близости. Что-то родное, очень-очень близкое
входило в меня. Мне, в мои эти девятнадцать лет очень, очень недоставало мамы. Я желала ее любви,
внимания, заботы, уюта… Но мама не писала мне писем никогда, не слала мне то
тепло, в котором я нуждалась, никогда не интересовалась, а есть ли у меня
деньги, не пыталась выслать их украдкой, хоть я очень иногда нуждалась, и даже
двадцать рублей мне иногда казались целым состоянием, ибо денег не было почти
всегда. Деньги я отдавала своей хозяйке,
оставляя себе столько, чтобы хватило на автобус на месяц или хотя бы на две
недели, но в перерыв на работе не смела купить себе и пирожок. В перерыв я
сидела у станка, не смея потратить на
пирожок четыре или пять копеек, поскольку пешком было до дома теперь не дойти,
и морозы уже стояли не слабые.
Когда я уходила на роботу утром к восьми часам, никто не
собирался меня кормить, как и никто не кормил меня, когда я приезжала домой со
второй смены. Только в выходные бабушка мне давала еду три раза в день, а в будни я ела один раз, а там… или растягивала кусок хлеба или терпела. Я
худела на глазах, не смея что-то просить, изменять, но иногда наглела и брала
еду без спроса, хотя считала, что мои пятьдесят рублей за квартиру и еду как
раз и имели ввиду только разовое питание. Иногда я припрятывала с обеда хлеб и
съедала его поздним вечером или уносила на работу, чтобы потихоньку сгрызть его
в перерыв. Однако, я никого не могла винить, не могла писать на эту тему письма
домой, но, напротив, писала, что у меня все хорошо, что учусь на курсах и
прочее.
Анна Ивановна иногда от дочери приносила горячие жаренные
пирожки и угощала меня. Это были минуты целого блаженства. Я могла пить чай и
осторожно, с какой-то внутренней болью, надкусывать эти как пожертвования,
сожалея, что и это пройдет. Бабушка же
никогда так просто не угощала, если приходилось, ибо хотела, чтобы добро шло в
прок, а потому приговаривала: «Помяни моего мужа». Я поминала, повторяя за ней
слова, какие в этом случае должно было говорить и чувствовала, что в другой раз
никогда не взяла бы из ее рук, ибо
всегда, когда чувствовала хоть малую жадность в человеке, я отказывалась от любых
подношений. Продолжительное, долгое, изнуряющее безденежье доводило и до того,
что порой мне приходилось ехать в автобусе зайцем.
Было очень, очень морозно. Я ехала с работы в переполненном
автобусе. И вдруг – контролер. Большая женщина не слабая своими формами,
яростно и решительно пробивалась через молодежь, едущую со второй смены. Ее взгляд,
ее руки хватали каждого, не давая отбиться, отговориться, уклониться. Она приближалась ко мне, внутренне сжавшейся в
комочек, молящей Бога, чтобы все как-то прошло. Неминуем казался и позор, и
высаживание, и тридцатиградусный мороз.
Невозможно было представить, как я такое расстояние преодолею пешком. Рядом
ехала группа девчат. Когда она совсем приблизилась, ей сунули в лицо целую
ленточку билетов, и она стала четко считать и подсчитывать, скрупулезно сверяя,
глядя в упор и на меня, и вновь сверяя наличие и соответствие количества
билетов и тех, на кого они предназначались. Мое лицо, я это знаю точно,
выражало крайнюю беспристрастность. Ничто, ни один мускул не дрогнул, хотя
внутри было нечто. Ей даже успели несколько раз сказать, чтобы меня не считала,
но, завороженная своей работой, может быть отупевшая от обстановки и
напряжения, все исполняя чисто механически, глядя в мое лицо, она даже рта не
открыла, чтобы спросить билет у меня, но отвела взгляд и отпустила мою фигуру.
Она миновала меня, грозно и широко направляясь дальше, оставив в изумлении, в
понимании великого сбывшегося чуда, в присутствии некоей защиты. Я была
потрясена, я благодарила проведение за нисхождение. Я это чувство глубочайшего переживания и умения мобилизовать себя,
запомнила на всю жизнь. Так что и копейки играли иногда для меня свою роль,
заставляли собою дорожить, никогда не унижать того, у кого их нет.
Однако, как бы то ни было, но бывали дни зарплат, где я могла
позволить себе маленькие радости, когда покупала или конфеты грамм сто или
двести или местные яблоки, которые были дорогие и кислые, и с этой вожделенной ношей
шла домой, надеясь потихоньку съедать, брать с собой на работу. Но к бабушке
приходили внуки, и я все раздавала,
поскольку это были дети и не дать было невозможно.
Аскезы мои аскезы… Здесь Бог никогда не забывал отметить меня,
заставляя делиться последним, заставляя также одалживать деньги и никогда
больше их назад не получать, заставляя часто один раз в день есть, но и не
забывая меня иногда водить в парную, в русскую баню, куда неизменно тащила меня
Анна Ивановна, т.е к своей дочери, и
кормить пирогами с грибами, картошкой или черникой. Меня также приглашали на
все семейные праздники, и так судьба
скрашивала мою жизнь.
Тоскуя о маме, я, однако, писала письма средние, пытаясь не
выдать себя и своих чувств. В один из
дней, когда муза вновь посетила меня, я написала маме письмо, куда вложила
стихотворение, которое здесь хотелось бы привести. Оно было написано в период
передышки от моих страданий, когда я надеялась, что все налаживается и ничто не
предвещало событий худших. Я писала
письмо в стихах: « Моя милая мама, здесь, вдали от тебя вспоминаются детские
годы. Как и раньше ты мне бесконечно нужна, как хочу твоей ласки, заботы. Нет,
мне здесь хорошо, не волнуйся, родная. Не от горькой минуты тебя вспоминаю, не
от чувств, столь внезапно нахлынувших вдруг. Просто в сердце моем – твоего
сердца стук. Ты со мною, ты рядом… Вот закрою глаза… И в мгновении вечность
возможна. Родные черты дорогого лица, руки гладят так бережно и осторожно. И
мне хочется в добрую детскую сказку за хрустально-прозрачной живою водой, чтобы
ты, моя добрая, милая мама была вечно красивой и молодой. Ты такая, какой не
сыскать в целом свете. Мама, мамочка… Где найти те слова, чтоб достойны тебя
были… Кто мне ответит? Что отдать мне за то, что ты мне отдала. Знаешь, как
хорошо, что ты есть у меня, вот, такая, родная и близкая. И не буду напрасно
искать я слова, эти чувства мои не высказать…». Это стихотворение для мамы было
долгой великой ее радостью, и вспоминала
она его, и хвалилась им, и плакала над ним, когда уже и я была седая и имела своих детей.
Но я должна была идти своим путем и испить свое, ибо каждому и должно получать
свой опыт через свои тернии, и где надо,
Бог руки подставляет, а где надо – отводит, ибо иначе никому не состояться,
никогда.
Но… Приключения мои
продолжались. Мужчины как-будто не роились вокруг меня, никак не могли
быть предметом моих размышлений, но, увы, без них Судьбе казался мой опыт настолько слабым и несущественным, что она
начинала работать надо мной и в этом направлении, не то, чтобы сбивая меня с
толку и уводя от цели, но параллельно и, как всегда, неожиданно.
Все чаще и чаще я замечала, что в моем цехе удостаивалась
внимания слесаря, который ремонтировал прядильные машины, ибо то одна, то
другая выходили из строя и долго простаивали. Звали его Руслан. Это был
коренастый, невысокого роста самоуверенный, некрасивый парень, с какой-то чуть развалистой походкой, с постоянной усмешкой на лице, с чуть лукавым
и не совсем прямым взглядом. Работы у него было в огромном цехе непочатый край,
но он частенько притормаживал у моих станков и как-то стремился подъехать эдак
шутейно и настойчиво, то отбирая у меня крючок, то бесшумно подкрадываясь сзади
и одним движением развязывая фартук, то вдруг неожиданно сзади заводил перед
моим лицом ладонь, так что взгляд вдруг неожиданно упирался в нечто инородное.
Такие штуки он проделывал не только со мной, и было так, что от неожиданности
прядильщицы вскрикивали, как от страха, я же никогда не выдавала и слова, я
просто молча разворачивалась, отходила,
забирала свой крючок, никак не вступала в выяснение отношений, никак не
склонялась на его шутки, никак не кокетничала и не пыталась его удержать или
завоевать его внимание подольше. Он вообще для меня был ни при чем, никак, и
может быть потому или по другим своим
соображениям, он стал более четко проявлять ко мне свое внимание, уже явно
зажимая меня у станка, заговаривая со
мной, требуя адресок. Я объясняла, что мне не до него, что я живу на квартире,
что ко мне приходить не следует, что я вообще занята, что собираюсь поступать в
университет, что я ни с кем не хочу встречаться. «Да я видел тебя в автобусе,
ты где-то сходишь на Оростительной. Скажи номер дома или я пройдусь по всем
домам…», - требовал он, и я сдалась. Я
назвала ему адрес – Орастительная, 27. Ибо я не желала, чтобы он действительно
стал меня искать, ибо на Орастительной жили многие родственники моей хозяйки, и
я боялась, как бы еще одна непрошенная слава
| Реклама Праздники |