.
Война кромсает людей, их тела, их сердца и души. Отрывает, отрезает, а пришить забывает. И идут, прыгают по свету люди с оторванными ногами и руками, искалеченными сердцами, перевёрнутыми душами. А за ними гонится страшная, кровавая память, продолжает пинать, толкать, пытаясь свалить, окончательно вбить в могилу. И не выдерживают люди давления судьбы, падают, как перезрелые яблоки, на трепетно ожидавшую их землю. Ту самую, которую они так яростно защищали. Тысячи, миллионы искалеченных прошедшей войной людей уже ушли туда. Единицы пока ещё доживают рядом с нами. Живёт бывший солдат, скособочено тянет обыденную лямку своей постной жизни и со скорбью ждёт своего ухода. Уходит молча. Не стоит плач по всему белу свету, не молятся сердобольные старушки в окрестных и дальних церквях за их, отравленную войной душу. Прибредут остатки постаревших односельчан, станут малой кучкой у дороги и молча проводят в неизбежный путь красно-чёрный самодельный катафалк. Лишь соседка, рано постаревшая солдатка, также ударенная наотмашь войной, смахнёт подолом слезу- неудержку и выкрикнет всему миру в укор: «А какой был парень! Проклятая война, что же ты наделала!» У вырытой местными забулдыгами чернозёмной могилы к десятку провожающих обратится с укороченной речью похмельный военком в распахнутом повседневном кителе. Рассыпчатые комья всегда приветливой к бывшему солдату земли, гулко загрохают по крышке гроба и страна потеряет ещё одного своего героя. Потеряет и не узнает об этом, потому что сама давно уже умерла.
Вот так бы и спрятался незаметно наш фронтовик в свой последний окоп, вырытый и оборудованный чужими руками. Слишком глубокий окоп, из которого невозможно подняться и броситься в очередную атаку. Ушёл бы тихо в землю, не будь он для всей округи Зелёным Сердцем. Да, жил тихо, ушёл незаметно для близких, ночью, в один час. Одно лишь он мог делать громко – воевать!
Его имя гремело на весь Воронежский фронт. Пламя подбитых им немецких танков было видно в самом логове, в Берлине. Это пламя увидел весь потрясённый Курской битвой мир. И хоронили его громко.
Из многих стран съехались в эти дни все, его знавшие. Окрестные деревни на сутки обезлюдели. Церковному сопровождению могли бы позавидовать многие преждевременно ушедшие хозяева новой жизни. Голосистые, парадно одетые батюшки поочерёдно оглушали песнопениями кладбищенский бугор. Автоматные залпы взвода сопровождения местные жители не слыхали со времён той войны, которая по нашим местам не кралась малым ручейком, а ломилась половодьем. Кем же был в простой деревенской жизни наш геройский солдат? Попробую рассказать.
Курская земля вся изморщена логами. По логам растут леса, взбираясь на бугры, разбегаясь по равнинным местам. В вершинках лесистых логов пробиваются махонькие робкие ключики, прозрачные, как крылья стрекозы. Ключик хлопочет, булькает, выплёскивает, выдавливает по ложечке холодную водичку и рожает ручеёк. Воробью в нём ещё не утопиться, а вот человеку напиться хватит. Сорванный и свёрнутый зелёным ковшиком широкий лист лопуха с трудом помещается в лоне только что зародившегося водного потока. Но вот уже по потным щекам стекают холоднющие капли самой вкусной на свете воды. Застудив зубы, затрясёшь головой и начинаешь осознавать: а ведь это и есть начало всей жизни на планете! Эта самая ключевая курская водица. Вдруг совершенно неожиданно в малюсенькое озерцо, берегами которого является коричневый древесный корень, плюхается красно-зелёное щекастое яблоко, большое и аппетитное на вид. Бирюзовые брызги воды летят в стороны, окропляя ближайшие листья, вешая на них сверкающие серёжки. Поднимаешь голову и ахаешь: посреди леса ты попал в сад! Высоченная яблоня нависла своими ручищами – ветками над новорождённым ключом, а под каждой из этих рук парят мириады её детей – плодов. Господи, да откуда ж это чудо? Ключ пробился из чрева Матушки – Земли, без повивальной бабки прогрыз по миллиметру её твердь и вырвался наружу, к ребристым лопухам. Всё произошло естественно и понятно. Но благородное дерево, способное родиться только под рукой заботливого, опытного садовода, откуда оно здесь, в маревой лопушистой дали?
Недалеко от конца войны в нашу деревню вернулся фронтовик.
На виду у многих женщин и детей неловко спрыгнул с высокого ложа телеги, робко улыбнулся случайным зевакам и зашагал по чавкавшей весенней грязи к крыльцу ближайшего дома. Походка его была тягучей, раскачистой, странной, одним словом. Но любознательным женщинам, а тем более, детям в первую очередь бросились в глаза майорские погоны и ордена, ордена, ордена. Вся грудь приехавшего была занята ими.
Осиротевшая на мужчин деревня изредка встречала осчастлививших её уцелевших солдат. Сверкали и они медалями и даже орденами, но такое их изобилие люди видели впервые. За орденоносным незнакомцем хлопнула дверь и сразу зазвенел на высокой ноте женский крик. Крик перешёл в радостные всхлипывания и слышные даже на улице поцелуи. Оставшиеся у палисадника враз загомонили: «Ведь это Ефим! Пропавший Ефим вернулся!» Это действительно был он.
Ефим ушёл на фронт с первым военным призывом, окончил ускоренные офицерские курсы и в перерывах между ранениями стрелял и стрелял из пушки по врагу. Его батарея, а затем и артиллерийский полк по военной случайности, а может быть по прозорливости командования всегда оказывались на вершинке вражеского удара. И в каждом бою ему приходилось самому посылать в цель последние снаряды. Танков, подбитых лично им, расстрелянных немецких батарей, сметённой в упор пехоты было не счесть. В бою под курской Прохоровкой один раскаленный осколок откусил ногу, а второй уполовинил руку. Ефим не потерял сознания, успел за сотню метров до орудия «завалить» разрисованный эмблемами «Тигр» и только после упал… и умер.
Из-за жары и ярости боя комполка был полураздет, его китель с документами отбросило взрывом в соседний окоп вместе с убитым артиллеристом.
Личный состав полка почти полностью был выбит: большинство полегли навечно, меньшинство оказались в госпиталях.
Солдаты из похоронной команды откопали чуть живого командира полка, разорвали чужую гимнастёрку, обмотали ею оголённые остатки конечностей и отправили в госпиталь. В окровавленном кармане этой гимнастёрки и нашли ему новое имя. А в нашу деревню чёрной вороной прилетела похоронка на геройского земляка.
Год провалялся на многостиранных простынях майор под чужим именем, именем ему подчинённого солдата артиллериста.
Кисть руки и ногу ниже колена ему отсекли, как чужие, и операций множество на остальном теле произвели, будто на чужом теле.
Письма ему шли из сибирского, знакомого по школьной программе города, добрые, волнительные письма. Писала чужая мама и чужая жена, рожицы и кленовые листики рисовали чужие дети. И закружилась головушка у нашего героя, затуманился горизонт в верном всегда прицеле.
Сообщить родной семье о навечной своей колечности, первый раз придя в себя, он не решился. Как и потом не решался рассказать случайностью данной новой семье о чудовищной ошибке. Ну как он мог им сказать: не ждите, начинайте страдать, для Вас жизнь закончилась!
Лежал в госпиталях, в том числе и в московских, не пользовался своими офицерскими льготами, которые на то время были довольно существенны, жил в раскорячку между жизнью и смертью. И лишь окончательно осознав, что выжил, что не ляжет в госпитальную землю, решился вернуть всё на места.
К тому же опознал его офицер из собственного артиллерийского полка, лежавший на соседнем операционном столе. Опознал и заявил об этом врачам. Врачи вынужденно сообщили об услышанном, куда положено. Разобрались довольно быстро, вернули документы и награды.
Обрадовались уцелевшие сослуживцы и друзья. Решил Ефим и вопрос с новой семьёй, решил умело и деликатно. Кстати, до самой своей смерти он поддерживал тесные связи с сибирскими «родственниками», помогая им частыми деревенскими посылками.
Ежегодно Ефим встречал на станции названных родственников, а наши леса и озёра для них стали такими же родными, как и для него. Своим родным о том, что выжил, он по известным ему одному причинам сообщать не стал. Вернулся, как с неба свалился.
Много об этом судачили односельчане, но к единому выводу прийти не смогли.
Близкие Ефима приняли его возвращение, как божий дар и радовались этому дару всю оставшуюся жизнь. А о годичной госпитальной заминке разговоров не заводили. Известно лишь то, что на радостях жена Ефима в первую же ночь сожгла заплаканную, истёртую до дыр похоронку.
Со своими двумя протезами орденоносец не утоп в водке и нытье, как многие. Работал по своей довоенной профессии учителем в школе, многим чужим детям стал достойным и заботливым командиром.
Его слово для односельчан было последним, решающим. Для незадачливых спорщиков он был мировым судьёй, а любители поплакаться находили надёжный приют для своей головы на его орденских колодках. Всех встречал он застенчивой, приветливой улыбкой, ко всем поворачивался и лицом, и сердцем. Одним словом, он остался тем же, кем был до войны, добавив к себе непререкаемый авторитет и превеликое уважение.
Тем же, но не совсем! У него появилась привычка одиноко уходить в леса. Отучив детей в школе, Ефим одевался по погоде, брал свой огромный зелёный рюкзак, и вскоре его шатающаяся фигура маячила на подстриженном коровами бугре. Его видели то в одном окрестном лесу, то в другом.
Следить за тихим отшельником никому в голову не приходило, цель его походов до поры, до времени оставалась тайной. Что же увидели бы те, кто отправился в лес следом за Ефимом? Отковыляв подальше от чужих глаз, Ефим падал на землю и выплакивал ей свою многолетнюю боль. Лишь отстрадав и вытерев рукавом слёзы, с оханьем стаскивал протезы с ноги и руки, промокая сукровицу с натруженных культей. Никому он не позволял видеть свои муки, не допускал до своего истерзанного тела чужие взгляды. Жена порой заставала его слёзы, но он мгновенно прятал их за привычной для него ширмой – улыбкой.
И лишь на природе, под корявым яблонным дичком, сиротливо выросшем на опалённом солнцем бугре, Ефим становился самим собой – таким же опалённым войной, скрюченным, недостреленным, только человеком.
Трогая колючие ветки исковерканного судьбой дерева, жалея его и себя, Ефим принял решение: спасать нужно обоих. Одевал он свои протезы, шагал и шагал по склизким курским чернозёмам, орудуя ножом, как скальпелем, выправлял природную калечность своих новых питомцев – яблонь и груш.
С каждым годом протезы становились роднее, тело с ними не спорило, а ладило, приноравливаясь к бывшим чужакам. То же самое происходило и с лесными жителями. Через пару - тройку лет на постройневшем, окрепшем деревце появлялись первые белые цветы. Ефим смотрел и гадал - сумел или нет, справился или ещё хуже искалечил. Но созревали в лесу яблоки и груши, садовые, настоящие и сердце успокаивалось, излечивалось, ведя за собой измученное ожиданием тело. Не мог он брать в свои первые походы по лесам нас – мальчишек, боялся, что мы увидим его телесные муки, отшатнёмся, испугаемся. И подрастали извлечённые