Картошка в пятницу вечером
На маленькой кухне в хрущёвке сидят два мужика и пьют. Что-что!.. Водку пьют, конечно!.. Что же ещё можно пить, сидя зимой вечером в пятницу на крошечной кухне!..
Один, хозяин, скорее всего, в застиранной растянутой майке чёрт знает какого цвета – грязного цвета, короче говоря, - и в старых спортивных штанах, почти вылинявшая надпись на которых, опоясывающая его зад, сообщает, что он «Superman». Изрядно выпученный живот и на поднос похожая лысина, неряшливо обрамлённая реденькими белесыми волосами, подчёркивают содержание линялой надписи.
Он то присаживается к столу, то встаёт к плите, на которой жарит картошку и бубнит про себя: «Да-а-а… рано посолил… в кашу превратилась... Ладно, чё ж теперь…»
Его собеседник угнездился в самой глубине кухонного дивана, обтянутого светло-серой водо- и грязеотталкивающей тряп… то есть, тканью. На фоне «Супермена» он совсем ещё молодой: лысина и живот – только в черновике. А руки с толстыми пальцами и большими ногтями грязными - рабочие, от дела не отвыкшие.
- Ну, давай, Миш, с пятницей тебя, - говорит старик, разливая водку по стопочкам в виде хрустального сапожка – идиотской придумке советских дизайнеров, которые в те времена, когда эти рюмки сотворили, так ещё и не назывались.
Мужики чокаются и пьют, закусывая кислыми помидорами из миски. И, чтобы что-то сказать, старик восклицает:
- О! И картошка поспела! Жареная!! Это – моё фирменное блюдо: всегда удаётся!..
Потом, поставив сковороду на стол на предварительно подложенную тряпочку, продолжает:
- Хорошо, что ты девкам нашим эти билеты на концерт купил! Угреблись теперь часа на три – четыре. Хоть поговорим. А то давно мы с тобой так не сидели, вдвоём, на кухне. Давно не разговаривали. По душам…
Мишка глаз прищурил, от кислятины помидорной, наверное, и на тестя глянул. Понял, что надо ответить, и сказал:
- Эт точно, батя…
И дальше сидят, ждут, чтобы беседа между родными людьми разогрелась – полилась чистая, простая, откровенная…
Родственниками они стали давно довольно. Лет пять, наверное, уже Мишка женат на дочери Николай Степаныча Гале. В семью жены его, сироту детдомовского, приняли хорошо и просто, без лишних вопросов и приглядочек. Тёща, Мария Петровна, сразу стала говорить ему «сынок», к явному удовольствию Гали. Да и самому Мишке семья жены сразу родной стала, тем более что своей-то он и вовсе не помнил.
После свадьбы решили, что молодые пока поживут с родителями, а потом с собственной квартирой что-нибудь придумается. «Пока» растянулось уже на пять лет. И ничего не придумывалось. Ну и ладно, ну и пусть! Миша с Галкой не очень-то и переживали по этому поводу. Да оно и старики тоже – не очень. А чё? Нормально жили, дружно. Квартира-то большая, трёхкомнатная. Только вот с внуками ребята что-то медлили. Но так родителям казалось. Сами же молодые, кажется, не очень-то и расстраивались.
- Ты, эт самое, Миш… С Галкой-то как у вас?.. Что-то мне кажется, будто в последнее время она часто плачет. И мать мне говорит. Да я и сам вижу: утром лицо опухшее и глаза красные. Она у нас не сахар, сам знаю, но и ты – того… этого… Пойми её. Женщина ведь. А они, женщины-то – насекомые нежные, как бабочки. Наш брат со своими лапищами легко им крылья помять может. А их не только мять нельзя, но даже пыльцу с них стряхивать: не полетииит!.. зачааахнет!.. А мы ведь как? За полёт этот самый и любим их, и берегём!.. Вот мы с тобою водку на кухне дуем, а бабы наши музыку слушать умелись.. Душааа!..
Мишка тестя внимательно слушает. Серьёзнеет всё больше и больше. Уставился взглядом в миску с помидорами и только бровями шевелит. Потом вздыхает как-то в несколько всхлипов и миске этой самой отвечает:
- Да я понимаю всё, батя! И я свою Галку так чувствую. Только иногда думаю: и чё ей не хватает? Чё томится и кобенится?.. Я вот говорю ей: «Роди, Галя, пора уже». Она насупится и молчит. Потом плакать вдруг начинает. А я и не знаю даже, то ли целовать мне её, успокаивать, то ли наоборот. Может, хочет, чтобы я одну её оставил. Сидит всё. Думает о чём-то. Я спрошу её: «Галь! Чё молчишь-то? Обидел я тебя чем-то?..» Она опять молчит. Потооом только скажет: «Нет, что ты! Всё нормально…» И опять молчать начинает.
А сегодня утром, знаешь, чё было? Просыпаюсь от того, что она голову мне на грудь положила, ухом прижалась и слушает. Я говорю ей: «Ты чего, Галь? Плохо тебе? Мож, «Скорую»?..» Она палец мне к губам прижала, чтоб молчал. И дальше слушает. Я лежу, дышу. Думаю, может, я сам не здоров, и она это заметила. Она чуть ещё полежала так, послушала. Потом на локте приподнялась, в глаза мне глянула. Да длинно так, будто издалека откуда-то. Потом говорит: «Кожа, Миш, у тебя на сердце толстая…». И вышла из комнаты. Я потом, веришь – нет, в ванной себя перед зеркалом рассматривал, рассматривал. Нормальная кожа! Как везде. Не может же она самое моё сердце видеть, которое внутри бьётся! И бьётся тоже нормально…
Молчит Николай Степаныч, смотрит на зятя. Так смотрит, как Галка сегодня утром на того смотрела. И жаль ему Мишку. А Гальку – ещё больше жаль.
Потом сам, зятя не приглашая, залпом выпивает ещё один «сапожок» водки, закуривает и к окну, за которым уже всё равно ничего не видно, отходит. Форточку открывает, чтобы не надымить в квартире к приходу женщин, выпускает туда, в зиму, дым и туда же говорит:
- Дааа… Не удалась нынче у меня картошка. Каша какая-то получилась… а не разговор…
|