* * *
Детство ушло с первыми заморозками. Снег быстро растаял, обнажив коричневую листву, еще вчера бывшую золотой – золотистые дни провожали мое детство, и только ветви боярышника пылали неистовым багряным огнем.
Это был первый в моей жизни школьный двор пропахший известкой и битым кирпичом, мой первый в жизни класс пахнущий свежей краской, с разводами мела на окнах и первой учительницей умной и справедливой, доброй и строгой, и было совершенно необходимо, чтобы все случилось именно так, чтобы я на всю жизнь полюбил свою первую, свою незабываемую учительницу, потому что потом у меня были и другие не такие уж и незабываемые, и не обязательно добрые учителя…
Школьная форма – это дополнение к форменной фуражке, ремню с гербом и портфелю. Теперь я каждый день старательно чистил свои ботинки особенно после того, как стал октябренком. Не знаю – было это серьезным политическим шагом, выбором так сказать, или все-таки нет. Нас ничему такому не учили и ни к чему особенно не принуждали, за нас просто радовались. Такое было время, детей не принято было обижать.
Наступили холода, я простудился и обвязанный бабушкиным платком старательно выводил буквы в тетрадке для чистописания, когда бабушка пришла из школы и принесла мою тетрадь с розовой пятеркой внизу страницы. Я еще ни разу не получал отметки, и радовалась, кажется, больше всех моя бабушка, ну и еще соседи, а не я.
Дядя Саша по поводу этого сногсшибательного события произнес речь, в которой досталось не только всем разгильдяям и двоечникам, но соответственно случаю и американскому империализму. Теперь я уже просто не мог не стать отличником. Империализм, надо думать, дрожал от страха по ту сторону Атлантического океана.
. . . . . . .
Отличником я пробыл недолго. Отец закончил военную академию, мать московский экономический институт, чего делать было, в общем, не обязательно – она и так прекрасно готовила и была превосходной портнихой.
…Мы ехали в кузове крытой полуторки, машину бросало как баркас в штормовую погоду, мы с отцом сидели, вцепившись в то и дело подскакивающую скамейку, и для поднятия духа пели революционные песни, а когда подбрасывало особенно немилосердно, пели «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед». Когда тряска становилась невыносимой, мы пели «Вставай проклятьем заклейменный весь мир голодных и рабов, кипит наш разум возмущенный, и в смертный бой идти готов!». Я и раньше любил петь, и пел про все на свете, от почты, где служил ямщиком, до «вихрей враждебных, которые веют над нами». Теперь мое умение пригодилось, и мы въехали в Москву, что называется под фанфары, не хватало только салюта; мы с отцом трижды прокричали «Москве – ура!», азартным все-таки мужиком был мой отец! Мать всю дорогу ехала в кабине и потому не замерзла, а я слегка окоченевший, слегка уставший, слегка обалдевший от новых для меня ощущений караулил вещи, пока отец с матерью перетаскивали чемоданы и еще какое-то барахло. Я твердо знал: теперь я буду пить шоколадное молоко. Воспитывать из семилетнего парня размазню в планы моего отца очевидно не входило. Я должен был стать солдатом, инженером – в то время все почему-то непременно должны были стать инженерами, но в первую очередь солдатом, а потом кем-то еще. Хрущев провозгласил, кажется, всеобщее высшее образование, стремление к которому и причинило потом столько бед неимущей «образованщине». А я стал художником, вероятно, с детства набравшись самых приятных и разнообразных впечатлений.
Мы снимали комнату пятистенку в большой московской квартире. На кухне висел газовый счетчик, и мне было совсем не безразлично, что у него внутри, но были и более серьезные проблемы. Я должен был научиться разжигать газовую плиту и топить дровяную колонку в ванной комнате, что было делом в общем нехитрым, топить печку мне доводилось и раньше, а на дрова я приносил ломаные ящики, которых предостаточно было во дворе у тыльного выхода продовольственного магазина.
Отличником я пробыл недолго по двум причинам: во-первых, в Москву я приехал из Курска, а не из Копенгагена, во-вторых, – я был отличником. «Посмотрим, что это за отличник из Курска», – сказала, а скорее прошипела моя новая учительница, и отличником быть я сразу же перестал. Этой нетоптаной курице было конечно неизвестно, какой замечательный город Курск, и его обитатели, иначе она не ставила бы мне двойки по всякому поводу и без повода. Настала пора испытаний. Двойки – это чуть ли не еженедельная порка, что впрочем, вполне вписывалось в систему воспитания, описанную в классической литературе от Гарина-Михайловского и Горького, до Марка Твена. Мне и велено было читать и «Детство Темы», и «Тома Сойера», чтобы я, наконец, понял, что именно порка – это великое благо, а совсем не размягчающее характер мороженое. Читал я вполне прилично и как будто все понимал, вот только душа моя этого понимать не желала. И мороженое так и осталось на первом месте в коротком списке жизненно важных явлений. Дело не в том, что отец меня не очень любил, дело в том, что он очень любил классическую литературу. Отцу было всего тридцать с небольшим лет, поэтому он был скорее несостоявшимся поэтом, чем никудышным философом. Иначе он догадался бы, что именно мороженое может стать двигателем образования и прогресса, хотя и Том Сойер по-своему не плох.
Мороженое было разное, сливочное и шоколадное, с орехами и с изюмом, кислое фруктовое и густой пломбир. Совершенно ни на что не похожее, восхитительное на вкус мороженое продавалось в ГУМе, огромном универмаге на Красной площади. Москва, наверное, могла бы прославиться на всю страну изобилием самого разного мороженого, как Ленинград, навсегда прославился своими пирожками и традиционным питерским пеклеванным хлебом, но не будем забегать вперед. Мороженое и только мороженое способствовало тогда становлению моего характера и являлось неиссякаемым источником душевного равновесия. Я чувствовал себе счастливым в стране, где мороженое продается на каждом углу, где есть газировка с сиропом и еще много прекрасных вещей, где голубые заснеженные кремлевские ели у мавзолея стоят как солдаты на страже моей великой державы, и этим можно было только гордиться; где исторический материализм не врывается в твою жизнь как локомотив сумасшедшего машиниста, а как бы величаво пребывает за твоей спиной, когда ты смотришь по телевизору «Тайну двух океанов» или «Голубую стрелу», и где, наконец, есть соседи, у которых есть телевизор.
Старая Москва и ее Бауманская улица – не обязательно витрины магазинов и оштукатуренные фасады домов, но и замысловатая архитектура дворов, снежные сараи и голубятни, и сырые тяжелые жуткие темные лестницы черных ходов.
Москвичи любили держать голубей. Ребята постарше носили своих голубей за пазухой и иногда позволяли малышам потрогать их теплые спинки. Голубей переманивали, просто воровали и продавали на голубятнях и рынках. Существовал не писаный закон – если голубь сел на твою голубятню, он принадлежит тебе, и его следует, либо выкупать, либо расстаться с ним навсегда. Об этом знали не все малыши, это мне слишком многое было интересно, от обычных спичек, которые нам, мелкоте, как правило, не продавали, и вплоть до пожара на нашей Бауманской улице.
. . . . . . .
…сквозь рев пламени переходящий иногда в свист слышались трескучие взрывы горящей черепицы, огонь поднимался, гудел и выбрасывал в воздух горящие осколки шифера и черный горький дым внезапно разразившейся катастрофы; жаром опаляло даже противоположную сторону улицы. Горел один из последних одноэтажных деревянных домов на Бауманской, и это было очень опасно, брандмауэров просто не было, как это вообще принято в Москве, дома жались друг к другу и пожарным видимо было непросто бороться с огнем, раздуваемым поднявшимся ветром, и с толпой, которая хоть и расположилась на противоположной стороне улицы, но запрудила и проезжую часть, мешая пожарным машинам делать свое опасное и нужное дело. Я стоял очарованный неожиданным поворотом событий, облизывая палочку от эскимо. Невинное желание полакомиться привело меня в самую гущу событий, к зрелищу, пугающему своей жуткой и неожиданной красотой. Наверно так когда-то горели и корабли, выбрасывая в небо обрывки горящих снастей, но у меня тогда было иное представление о кораблях, и некоторые из них меня даже пугали, как тот эсминец на рейде Алушты застывший в полумиле от берега в утреннем тумане. Отец поплыл к нему и вскоре исчез из глаз, и… лучше бы эсминец утонул, что ли, лишь бы отец поскорее вернулся… Я не знал, что такое миля, и никогда не видел парусных кораблей, разве только в книжке о царе Салтане, книжке о волшебном государстве и веселом кораблике… Сквозь сложное чувство ужаса и восхищения до меня все-таки доходило, что в этом доме жили люди, и что пожар конечно несчастье, поскольку счастьем такое вряд ли и назовешь. Забыв обо всем на свете, я смотрел на пламя, сбиваемое пронзительными струями брандспойтов, зажав в кулачке бесполезную палочку от эскимо…
. . . . . . .
В своем роде достопримечательностью старых московских коммунальных квартир были коридоры и переходы между ними, сундуки и короба со всяким скарбом, на которых, собственно, и проходила значительная часть мальчишеской жизни. Зимними вечерами здесь ссорились и мирились, играли в прятки, партизан и разбойников, заключали союзы и сепаратные соглашения. Здесь обменивались оловянными солдатиками и почтовыми марками, конфетными бумажками и кукольной ерундой. С девочками мы не дружили, девочек и было мало, а мальчишек так много, будто страна готовилась к новой войне. Потом эти мальчишки погибали в Сирии и во Въетнаме, на Синае и в Анголе, и народ не знал имен своих героев, как он знал и навеки запомнил имена героев минувшей Великой войны.
Телевизор в те времена – явление не такое уж редкое, но были телевизоры не у всех и я, например, смотрел телевизор у соседей. Чаще всего это был огромный КВН с маленьким экраном и выпуклой линзой заполненной водой. «Рекорд» был достижением, а «Знамя» – роскошью. Соседей мы не очень обременяли, программ было всего две, кинофильмы показывали не слишком часто. Мне кажется, что счастливые обладатели телевизоров – этих предметов, олицетворяющих и прогресс, и цивилизацию и бог знает что еще, все-таки чувствовали себя неловко, и сами приглашали соседей посмотреть какой-нибудь фильм. А для детей вообще не было никаких ограничений, разве что «про любовь» нам смотреть почему-то не рекомендовали, а вот про войну – это, пожалуйста! Еще лучше «про шпионов», детей капитана Гранта или про Тимура и его команду. Детские фильмы тоже были, и совсем не плохие, а «Двенадцатую ночь» с Кларой Лучко в главной роли с одинаковым упоением смотрели и взрослые, и дети. Еще мне нравился солдат Иван Бровкин, и я вместе со всеми здорово переживал, когда у него что-нибудь не ладилось. Любовь тоже была в общем понятным делом, любовь она для того и существует, что бы под занавес обязательно целоваться. Я еще никогда не целовался, но с некоторым трепетом догадывался, что и со мной это когда-нибудь произойдет. А в героинь кинофильмов я начал более или
|