Сначала Витя вместе с папой и мамой жил в маленьком таком городке, каких полно в Подмосковье. Папа у него был военным. И городок был военным тоже. И дом, в котором они жили, тоже принадлежал военному ведомству. Именно поэтому, когда папа ушёл от мамы, а значит, и от Вити тоже ушёл, оказались мама с Витей и без папы, и без квартиры. Военное ведомство строго соблюдало инструкции, согласно которым ответственным квартиросъёмщиком был капитан Монин (так, согласно всё той же должностной инструкции, назывался Витин папа в бумагах военного ведомства), и потому его бывшая семья не могла занимать служебную жилплощадь.
Так вот и перебрались Витя с мамой в Москву, где на самой почти окраине снимали комнату в коммуналке, а комнат таких было ещё две, и в каждой жили такие же, как и они, горемыки. Или – бедолаги? Нет, лучше назовём их горемыками, потому что этимология этого слова более прозрачна. А ведь действительно, мыкали горе все жильцы этой коммуналки.
Ефросинью Андреевну сунул сюда родной сынок, после того как женился и родился у них с женой младенец. Тесно стало в двухкомнатной со старухой-матерью. Но она не роптала, потому что раз в месяц сынок Лёшенька позволял ей появляться в квартире, где сама она когда-то давным-давно родилась и выросла, потом Лёшеньку родила, а теперь и Андрюша на свет появился. Так вот, ради Андрюши, внука, и ехала она на другой конец Москвы, чтобы повидаться, чтобы дали подержать ребёнка на руках. Недолго, правда, потому что невестка, Катенька, как говорила сама Ефросинья Андреевна, «всё никак не могла справиться с послеродовой депрессией, а потому быстро утомлялась», гневно косилась на свекровь, в ожидании, когда же та уйдёт, предварительно оставив на тумбочке в прихожей сэкономленные с пенсии деньги, «Андрюшеньке на пелёнки». Пелёнок младенцу не покупали, но деньги молча (царственно!) принимали. А Ефросинья Андреевна возвращалась домой с лицом просветлённым, с кроткими иконописными глазами, и потом ещё долго рассказывала на кухне Зоиньке, Витиной маме, какой же славный её внук, как он похож на её покойного мужа и на Лёшеньку в детстве.
Слушала всё это только Витина мама, потому что самому Вите о ту пору было десять лет всего-то, и ему рассказывать о прелестях младенца было бессмысленно. А третью комнату в их квартире занимали всё время какие-то новые люди, часто менявшие друг друга.
В разное время жили там дядя Вася-паровозник. Мужик с большими усами и большими руками. Он по несколько дней не бывал дома, когда уходил в очередной рейс, а когда возвращался, то у себя в комнате пил водку, а потом спал. Всё время. До следующего рейса. Не знал он, как жить, когда оказывался вне своего паровоза.
Потом жили в этой комнате два молодых танцора балета, которые носили одинаковые, плотно облегавшие их крепкие ноги джинсы. Они только ночевать домой приходили. Витя даже не запомнил, как их звали, но однажды в приоткрытую дверь их комнаты увидел, как они целовались. «Наверное, кто-то из них уезжает, прощаются»,- подумал тогда Витя. Вскоре они и вправду уехали. Оба. Навсегда. С милицией.
Витя тогда пришёл из школы и сразу увидел двух милиционеров через распахнутую дверь в комнате танцоров. Милиционеры по очереди говорили строгими голосами и что-то записывали. А оба балетных сидели на диване, рядом, в позе провинившихся школьников, зажав ладошки между колен и опустив головы. И точили слезу. Одинаковую. Одну на двоих. По полслезы на человека. А на столе в их комнате лежало много пакетов с такими же, как были на самих танцорах, джинсами и ещё чем-то.
Витина мама и Ефросинья Андреевна тоже стояли в той комнате. Потом мама сказала Вите, что были они понятЫми, и Витя никак понять не мог, кем они были «пОняты», милицией или танцорами. Больше он их не видел.
А потом в этой комнате жила крикливая армянская семья – муж, жена и двое детей. Муж всё время, когда был дома, ходил по квартире в трико и зелёной майке, из которой во все стороны торчала буйная растительность на его пышном кавказском теле. Когда приходила очередь Витина с мамой убирать коммуналку, то и в прихожей, и на кухне, и ванной Витя веником сметал какую-то шерсть и думал, что это дядя Карен линяет. Только линял он, почему-то, круглый год, а не только весною или осенью.
Потом, после армян, жила одинокая тихая почтальонша, всё время варившая себе какую-то еду в маленьких ковшичках. Витя даже не запомнил, как её звали.
И на фоне всех этих событий в их квартире и полного штиля в стране 70-ых – начала 80-ых годов Витя рос, рос и, наконец, вырос. Школу он закончил нормально, на твёрдые тройки. Так что маму Витину учителя в процессе обучения особенно не травмировали жалобами на сына, чему она была несказанно рада.
Для того чтобы не ходить в армию, мама с Витей решили, что лучше идти работать в милицию, куда его и устроила Ефросинья Андреевна, бывшая учительница, бывший ученик которой там и служил. Вот так и стал Витя Монин милиционером. И служил себе тихо так, там, куда посылало начальство. Особенно понравилось Вите нести службу на станции метро. Здесь он почувствовал вкус власти. Можно было остановить любого человека и, козырнув ему, пробубнить: «Сержант Монин. Ваши документы». И лица у людей вытягивались, становились серьёзными и напряжёнными. Вскоре понял Витя, не без помощи более опытных сослуживцев, что с «понаехавших» ещё и денег можно «срубить в лёгкую». И срубал. И тогда чувствовал себя совсем уж хорошо. А тут ещё предложили ему поступать в школу милиции, потому как был Витя на службе на хорошем счету. На будущий год надумал поступать, надо было готовиться.
Тем более что теперь никто этому и не мешал. Витя теперь жил один в своей комнате в коммуналке. Мама Зоя наконец, через много лет, устроила свою личную жизнь. Она повстречала дядю Сергея, который поселился в той самой комнате, в которой жильцы всё время менялись, и прожил в ней полгода, потому что в Москве были у него какие-то затяжные дела, а жил он вообще-то в маленькой деревеньке под Рязанью, куда Зоя, как молодая жена, за ним и последовала. А там – хозяйство: птица, корова, свиньи. Зоя и сама была деревенской. Там, под Калугой, и нашёл её тогда будущий Витин папа, молодой лейтенант. Вот потому и по вкусу пришлось Зое её водворение назад в деревню. Сергей же был мужчиной непьющим, серьёзным и зарабатывал неплохо. А Витя уже большой стал. И проблема, куда привести молодую жену, когда та появится, отпала сама собою.
В самом начале января 1991 года Витя возвращался вечером со службы. Настроение было превосходное, с «понаехавших» удалось сегодня «срубить» приличную сумму, и Витя всерьёз подумывал, а не отужинать ли ему не жареной картошкой на кухне, а в соседней с домом шашлычной. Вышел из метро. Поскользнулся, упал. И сломал себе ноги. Обе, сразу, чуть повыше щиколотки. Даже смешно как-то – такая нелепица!
Человеку в милицейской форме скорую вызвали сразу. Приёмный покой градской больницы. Гипс на обе ноги. Четырёхместная палата. «Тоже неплохо,- уже в палате подумал Витя.- И больно не очень, и от службы чуть отдохну».
И отдохнул. Но не чуть. Потому что переломы оказались сложными, со смещением. А потом всё неправильно срослось. Ломали и снова в гипс укладывали обе ноги. Маму Витя беспокоить не стал. Когда звонил, редко, то говорил, что переломы пустяковые и сейчас он просто на реабилитации. И когда на её вопрос, может, приехать к нему, сын отвечал, что не надо, потому как товарищи по службе его не забывают и продукты носят, да и Ефросинья Андреевна навещает иногда, хоть и сама уже с палочкой ходит, то мать облегчённо вздыхала. Ну на кого она оставила бы мужа и хозяйство.
Витя располнел той нездоровой больничной полнотой, которую приобретают люди, долгое время проведшие в больничных стенах. И тут врачи сказали ему, что от длительного пребывания в гипсе и ещё от чего-то там началась у него гангрена. Обеих ног. Слово страшное. Которое ещё через несколько дней превратилось в настоящий страх: ноги Вите нужно ампутировать. Тоже обе.
Врач долго ему объяснял, почему всё так получилось. Витя из его объяснений понял только одно: отказаться он не может. И согласился.
И ампутировали. Обе. Чуть пониже колен.
А потом всё долго заживало. А потом выяснилось, что отсечь гангрену полностью на одной ноге не удалось, и её ампутировали ещё раз. Уже повыше, почти до бедра.
Маме Витя об этом не сказал, чтобы не расстраивать, чтобы не приезжала: чем она помочь-то могла. И вообще он проявил в эти месяцы удивительную покорность судьбе. Внешне даже не очень видно было, что он расстраивается. Он всё больше молчал. Послушно выполнял все предписания врачей. И вскоре даже стал осваивать инвалидную коляску, на которой раскатывал по широким больничным коридорам и много времени проводил в курилке: сидел, курил, говорил мало и, кажется, не слушал больничных баек, которые травили мужики.
Здесь, в больнице, он и пережил август 91-ого, танки на улицах Москвы, ГКЧП. И не видно было из больничных окон, как меняются город и страна, как стремительно течёт время.
Домой Витя вернулся только весной 1992 года. И стал думать, как же жить дальше. О возвращении в милицию… ну, сами понимаете… Деньги пока кое-какие были. Пенсию по инвалидности оформили ему достаточно быстро и просто.
Несколько раз звонил он по объявлениям каких-то работодателей, но как только на другом конце провода слышали, что он инвалид безногий, тут же просто бросали трубку, ничего не объясняя.
И когда понял Витя, что на пенсию свою он просто не выживает, выкатил он инвалидную коляску в ближайший подземный переход, встал у стеночки и снял кепку, положив её себе на колени. За день он набрал почти свою месячную пенсию. Но было нестерпимо стыдно, и глаз он не поднимал. А благодарил дающих, молча покачивая головой.
Дня через три к нему в переходе подошёл мордастый парень, встал за спиною у Вити, взявшись руками за поручни коляски. И оттуда, из-за спины, Витя услышал:
- На нас работать будешь. В метро. По вагонам. Будешь просить как ветеран Афганистана. Форму мы тебе дадим. Бежать даже не пытайся. Поехали…
Витя понял, что это – сама Судьба.
|