Потом они пили чай с бутербродами. Потом Павлухе было показано много интересных книг, сообщена масса сведений о разных народностях и государствах, датах великих восстаний и местах великих катастроф. Потом снова пили чай, не замечая, что время далеко за полночь, благо в июне ночь не слишком темнее дня. Затем принялись за географические карты и атласы, обилием которых был восхищён Пашка – география была его любимым предметом. Сначала просто просматривали их, затем проследили путь отчаянных по смелости экспедиций. Потом была подана мысль пройти по течению великих рек и оба, порою стукаясь лбами, возбуждённо ползали по полу среди атласов, справочников, развёрнутых карт. И когда палец Павлухи опустился вниз по Амазонке до устья Мадейры – в коридоре раздались тяжёлые, жёсткие, гулко отдающие в ночи шаги, дверь со стуком отлетела. На пороге стоял Боровой.
Великолепно сложенная широкоплечая фигура его закрывала проём, русые, волнистые волосы задевали верхний косяк, красивое, упрямое лицо было спокойно. Лишь жутковатые, с помутью глаза выдавали какую-то жестокую решимость, подогретую водкой. В правой руке, стволом вниз, Боровой держал ружьё. Хромой и Павлуха, поднявшись, напряжённо смотрели.
- Убить тебя пришёл, художник, - голос Борового прозвучал глухо, страшно.
Хромой молчал. Павлуха, с затосковавшим от верной догадки сердцем, испуганно шатнулся в сторону.
- Малюешь всё…, - взгляд Борового скользнул по картине, - домалевался – молись.
- Мы с тобой уже, вроде, всё оговорили, Леонид…, - неестественным, натянутым голосом начал Хромой навстречу шагнувшему в комнату Боровому.
- Ты мне всю душу вынул, - вдруг перешёл на исступлённый полукрик Боровой, - всю жизнь разломал, ты, гнида! Всю жизнь… Всё разломал, всё прахом пошло. Сил больше нет… Себя порешу, но тебя – сначала. Молись, паскуда!
Гибкое тело Хромого метнулось на врага, в надежде выбить ружьё. Напрасно. Боровой прикладом остановил, а затем ударом ноги бросил Хромого на пол.
- Жи-ить хочешь, мразь, - выдохнул, с презрительной гримасой наблюдая как неуклюже, цепляясь за ножку стола, поднимается Хромой.
Тот поднялся – кровь ушла от лица, глаза распахнулись, замерли:
- Ну стреляй, ублюдок!
Судорога перекосила лицо Борового, ствол поднялся…
Не доводилось Павлухе за свои неполные тринадцать лет видеть лицо человека, который убивает другого. И не видеть бы. Но увидел. И запомнил – на всю жизнь.
- Дядя Лёня, не надо! – пронзительный, срывающийся его крик током ударил Борового. Палец закаменел на спуске. Оторопело оглянулся на Павлуху, дрожь передёрнула сильные плечи, ствол дрогнул. Миг, другой…
- Будь ты проклят, маляр шкодливый, - голос сорвался на хрип, ствол качнулся в сторону, пальцы сжались – удар выстрела разорвал предутреннюю тишину, бросил Павлуху на пол.
Когда он, ошалелый, поднялся, Борового в комнате не было. Хромой по-прежнему стоял у стола: бледный, отрешённый. На картине, в том месте где дорога переваливала через холм, зияла рваная пулевая дыра.
- Вот так, Паша. Жизнь ты мне спас. Теперь должник твой, пока жив буду, - голос Хромого донёсся откуда-то издалека, был чужим, незнакомым. – Ты очень испугался, Паша?
Павлуха хотел что-нибудь ответить, но не смог: била дрожь, язык не слушался. Помолчали. Затем Хромой дрожащими руками машинально стал собирать с пола разбросанные карты и книги.
- Дядя Митя, я домой пойду, - с трудом выговорил, наконец, Павлуха.
- Иди, Паша. Я тебя провожу немного.
Вышли за калитку. Занималось великолепное, чудное июньское утро. Солнце ещё не поднялось, но его неудержимые лучи вполнеба выплеснулись уже из-за соснового бора на той стороне реки: тихой, просторной, могучей, вольной реки, что протекала сразу за домом, под крутым высоким берегом. И по просторной глади её, недалеко от берега, бесшумно разворачивался к пристани пассажирский теплоход: большая, ослепительно белая птица, на чистой, ослепительно синей глади. Редкие пассажиры стояли на верхней палубе, встречая восход, мягкая, светлая музыка лилась из корабельного динамика, приветствуя зарю нового дня, жизнь, радость, любовь…
- Ты погоди немного, Паша, - голос Хромого снова стал мягким, и что-то ещё новое появилось в нём, неуловимое. Он ушёл в дом и был там несколько минут. Вернулся с длинным аккуратно перевязанным свёртком-цилиндром.
- «Дорога». Это тебе. Навсегда.
Вечером того же дня Хромой уехал из Пачеги. А ночью Борового вынули из петли. С трудом, но отходили.
Вот что вспомнил Павел Большаков, стоя на палубе теплохода, подходящего к Пачеге. С того памятного происшествия прошло полтора десятка лет. И десяток из них Павел провёл вдали от родного села, бывая лишь наездами. А вспомнил былое он встретив на палубе человека на вид лет пятидесяти, припадавшего на левую ногу. Тот прошёл рядом, бросив на Павла спокойный взгляд, подошёл ближе к носу судна, опёрся на поручень. Да, это был он, Павел не мог не узнать, хотя и не видел его с той ночи.
Но как изменился Художник! Глубокие, жёсткие морщины впалого лица дополняли шапку совершенно седых волос. Только гибкость тела, да знакомый внимательный взгляд выдавали в этом человеке скрытую жадность к жизни. Он сосредоточенно вглядывался в пробегающие по берегу дома Пачеги.
Павел остановился рядом, прислонился к поручню. Художник не шевелился, неотрывно глядя на берег, казалось, он ничего не замечал вокруг, уйдя в себя. Щемящий восторг неожиданной, но такой желанной встречи, тёплой волной обдал Павла. Сказал дрогнувшим голосом:
- А жизнь, как та дорога?
Что-то неуловимое и, вместе с тем, отчётливое переменило выражение лица Художника. Он медленно повернул голову, глаза их встретились, напряжённый взгляд всё более мягчал.
- Паша, - наконец узнал он. Радостно и виновато улыбнулся, - какой ты стал. Разве тебя узнаешь…
Голос его был по-прежнему мягким, только звучало в нём что-то сломленное, обречённое.
- Смотри, - кивнул он на берег, голос сорвался.
Теплоход уже развернулся к пристани и по правому борту, на круто уходящем вверх берегу, стоял тот дом, так памятный обоим. Стоял одинокий, с заколоченными окнами, но прикрытый от северных ветров разросшимися тополями.
- Дмитрий Яковлевич, я храню вашу картину, - негромко произнёс Павел. – Помогала она мне порой. Бывали минуты, когда весь мир состоял из одних сомнений. Тогда я смотрел на «Дорогу» и отметал в себе всё лишнее, мелкое.
- Спасибо, Паша… Спасибо за хорошие слова, - голос Художника вдруг окреп. – А знаешь что – приезжай ко мне. Я сейчас в Чащевицах живу, недалеко. Приезжай. И «Дорогу» привези. Ну иди, тебе выходить…
- Я приеду, Дмитрий Яковлевич, - и Павел счастливо засмеялся навстречу ждущему взгляду Художника. – Чаю попьём, о жизни поговорим. Я обязательно приеду.
И долго смотрел потом с берега вслед уходящему теплоходу. Да, жизнь как та дорога: пряма, светла, чиста. И всё время в гору. И всего одна. Она не терпит суеты, вздымающей пыль, что заслоняет от глаз вершину, единственно дающую цель, радость и смысл жизни. И никогда никем не достигаемую. Надо просто идти.