Я скинул в прихожей кроссовки и зажег свет. Босиком и крепко зажмурившись, прошел мимо большого зеркала, старого, со сколотым краем, мутно-зеленого, ростового... В нем и красавец смотрелся бы тяжело больным доходягой, такой нездоровый оттенок оно придавало лицу. А я со своей уродливой внешностью иногда пугался сам себя. Я ненавидел свое прыщавое лицо, безвольный подбородок и оттопыренные уши, похожие на два лопуха, которые легко становились пунцовыми – от любой неловкой мысли или чьего-то взгляда. И свое тщедушное тело, узкие плечи, длинные руки и ноги. А вдобавок еще и волосы – рыжие, как у клоуна. Ну, волосы еще можно покрасить или на худой конец постричься налысо, думал я, но все остальное! Как с этим жить?
Я стеснялся сверстников, особенно девушек. И своей робостью навлекал на себя презрение и насмешки. От незнакомых парней шарахался в страхе, потому что был слаб и не смог бы дать отпор, вздумай кто-нибудь из них затеять со мной драку. Не знаю, почему я ожидал от людей плохого. Но я так страдал, что мама записала меня на прием к психиатру. К врачу идти я отказался. Говорить с посторонним человеком о своих мучениях казалось мне каким-то позором, признанием собственной слабости, а может быть, и болезни. Мама настаивала. И я решил умереть.
Да, обычная логика глупого подростка. Я умру, а вы еще пожалеете. Вы все пожалеете, что довели меня до такого. И придете просить прощения, но я вас не прощу, потому что уже буду мертвый. Что такое смерть, я представлял себе плохо. Да и не задумывался об этом. Все, что я на самом деле хотел – это отомстить. Маме, одноклассникам, своему собственному телу, всему миру.
Убедившись, что дома никого нет, я накарябал на тетрадном листке дурацкую записку в стиле «прошу никого не винить» (никогда не понимал на самом деле, зачем это нужно) и заперся в ванной. Не стану рассказывать, как я себя убивал. Это было грязно и страшно. Мне удалось кое-как полоснуть себя бритвой по запястью. Но кровь шла плохо, хоть и заляпала все вокруг – кафель, стены, раковину, унитаз и душевую кабинку. В отчаянии я стал рыться в аптечке и, найдя бабушкины таблетки от диабета, проглотил их все. А потом сидел под раковиной, борясь с тошнотой, ослабевший настолько, что не мог встать. И даже мелькнула мысль, что напрасно я все это затеял. Но в глазах у меня потемнело – и что-то еще болезненно трепыхалось во мраке, что-то чудовищное, мерзкое и липкое, давило на ребра и пищало над ухом на высокой ноте. Все тело словно пропиталось нестерпимой горечью. Я задыхался, что было сил цепляясь за жалкие крохи сознания. А потом, как санки с горы – рухнул в пустоту.
Очнулся на больничной койке. Белое одеяло, белые занавески на окне, такой же потолок и стены. И время дня неясное, белоснежно-лунное... нет, это искусственный свет из коридора льется в палату через открытую дверь. А за окном темно и мертво, ни фонарей, ни звезд, ни всполохов фар от проезжающих мимо машин. Как будто в могиле. И тишина, почти полная, съедающая все посторонние звуки. Ни человеческих голосов, ни уличного шума. Только попискивает тихонько капельница.
Вошла медсестра с лицом бесстрастным, как у манекена, и молча поменяла флакон в штативе. Я хотел ее окликнуть, но горло сузилось, сделалавшись будто зашнурованное, и не пропускало ни единого слова. Только воздух – и тот мелкими глотками.
- Молчите, больной, - хмуро бросила медсестра и удалилась, слегка прикрыв за собой дверь.
В палате стало темнее, и я задремал.
А потом пришли они. Я сперва подумал – врачи. А кто еще мог вот так запросто появиться среди ночи в больнице? Но нет, врачами они не были. Высокие и худые, в бледно-зеленых, ниспадающих, как римские тоги, халатах, как будто слабо светящихся. И глаза у них светились, как у кошек, таинственной, глубокой зеленью. Я даже не понял, сколько их было. Не один человек, но и не толпа. Но как только я пытался их сосчитать – в сознании все расплывалось.
- Симон Квитчин! – произнес один из них, а может, и все сразу. – Ты обвиняешься в убийстве.
- Я? – от неожиданности ко мне, похоже, вернулся дар речи. Впрочем, не исключено, что мы общались телепатически, и на самом деле я ничего не говорил вслух. – Но я никого не убил! Даже и не думал! Ну... – я смутился, - разве что самого себя. Но это ведь не считается! Разве я не хозяин своему телу?
- Нет, - ответили они, - никакой ты ему не хозяин. Ты, вообще, ничему не хозяин. И все, что имеешь – получил взаймы. А оно живое и разумное, и хочет жить. Что плохого тебе сделало тело? Оно некрасиво?
- Да, - промямлил я.
- Не тебе судить. Оно просто живет и делает свою работу. А ты? Что делаешь ты?
- Я... я...
Их голоса звучали у меня в голове, как удары колокола.
- Режешь ему вены? Травишь таблетками?
Я молча кивнул, не зная, что сказать в свое оправдание.
- Симон. Тебе уже пятнадцать лет. Ты отвечаешь за свои поступки. И сегодня, пятнадцатого октября, мы лишаем тебя твоего тела. Пока ты не нанес ему еще больший вред. Оно будет жить, как раньше, его вылечат. А ты...
- А я умру?
Внезапно накатил страх, как будто я, приговоренный к смертной казни, уже стоял на эшафоте. Каким-то шестым чувством я понимал, что мои странные гости не шутят. Но что же это? Ведь я хотел умереть, а теперь потею и дрожу, как последний трус?
Я с ужасом смотрел на свою бледную руку, лежащую поверх одеяла. К ней, хищно змеясь, тянулась тонкая трубочка капельницы.
- Не умирает даже малая букашка под твоим сапогом, - сказали они наставительно. – А ты примешь ту форму, что тебе подстать.
- Какую?
- Ну откуда мы знаем? Это же от тебя зависит. Какой ты внутри – тем и станешь.
- Но тело не может жить без души, - сделал я последнюю попытку.
- А кто тебе сказал, что ты душа? – возразили они. - Ты то, что считает себя пупом земли – эго. Но ты не пуп земли. И твое тело прекрасно без тебя обойдется. Оно совершенно. У него есть мозг, сердце, желудок... Все работает, как часы. Оно труженик, а не эгоист. А ты своими обидами и странными желаниями только сбиваешь его с толку.
- Но...
- Все, лети, птичка!
Не успел я моргнуть, не успел даже понять, что произошло – или хоть что-то заметить, почувствовать, осознать – но только что я лежал на больничной кровати с капельницей в руке и туго перебинтованным запястьем, а мгновение спустя уже стучал клювом о карниз по ту сторону оконного стекла. Мои тонкие лапки скользили по мокрой жести, а крылышки набухли и отяжелели от холодного осеннего дождя. Глаза словно затянуло влажной пленкой. А порывистый ветер сбивал меня с ног и норовил сбросить с карниза на голую землю внизу.
В одной детской книжке я читал, что волнистый попугайчик может жить в воробьиной стае. И что зима средней полосы ему не страшна. Оказалось, это правда. Я выжил, но мне пришлось нелегко. Особенно в первые месяцы. Чужак в чужом краю – вот кем я был тогда... Белая ворона – или хуже того. Ворона среди ворон все же отчасти своя. Не зная ни воробьиных повадок, ни обычаев, я то отчаянно жался к другим, то шарахался от них. В птичьих разборках лишился хвоста и чуть ли не половины перьев. Ободранный и жалкий, с окровавленной головой, я ютился в гнезде под крышей старой трансформаторной будки. Хорошо, что в нашей местности редко выпадает снег, и я искал пропитание на раскисшем от долгих ливней газоне. Да еще одна сердобольная старушка бросала нам зерна и хлебные крошки прямо на асфальт.
А потом наступила весна. Доброе рыжее солнце согрело озябших птичек. И небо прояснилось – тяжелые тучи растаяли, сменившись легкой кисеей облаков. И вдруг оказалось, что воробьи – народец не злой. А жизнь, пусть и в облике попугайском, не так уж плоха. Я даже научился получать удовольствие от полета. Не от перепархивания с ветки на ветку и с крыши на карниз, а от странного чувства невесомости, света, пустоты и синевы, теплой, как южное море. Жаль, что я не превратился в орла. Я бы парил над горными вершинами в лучах золотого рассвета. Но, как говорили они, каждый принимает форму себе подстать. Что ж...
Я с детства боялся высоты, настолько, что не мог подняться даже на стремянку или встать на табурет, чтобы вкрутить лампочку. И теперь птичья природа влекла меня ввысь, а человеческая трусливая натура тянула вниз, к земле. До тех пор, пока я не понял: боязнь высоты – это страх потери. А мне терять больше нечего.
Судьба моего бывшего тела меня поначалу не интересовала. Но птицы – те еще сплетники. Всюду летают, все видят, всем интересуются и все знают. И разносят как сороки на хвосте – даже если они не сороки, а, к примеру, воробьи или голуби, скворцы или синицы. И вот, понемногу до меня стали доходить слухи о нем. О том, кто теперь звался Симоном Квитчиным, о глупом подростке, однажды решившем свести счеты с жизнью.
Я узнал, что он закончил школу, а после – университет. Женился. Работает в какой-то конторе. Кормит бездомных кошек, за что вся наша птичья братия его терпеть не может. Вернее, не могла бы, не будь он таким безобидным и не наполняй он каждую субботу кормушки вкусным, отборным пшеном. А по ночам Симон Квитчин сочиняет сказки, которые дает почитать жене, а иногда – маме. Когда та приходит в гости. Больше он никому их не показывает – стесняется. О чем эти сказочные истории, хороши они или плохи, птицы рассказать не могли – ведь никто и никогда не учил их грамоте. В общем, как поведали мне собратья-воробьи, Симон Квитчин звезд с неба не хватает, слывет тихим подкаблучником, безвольным, но, в общем-то, хорошим и добрым человеком.
Однажды, когда с того памятного дня прошло уже лет десять-одиннадцать... если честно, я потерял счет годам... я спустился на карниз, к его окну. Теплый весенний вечер плыл над городом вместе с запахом сирени и жасмина, вместе с желтоватыми облаками в темно-синем небе и тихой музыкой, лившейся из чьей-то припаркованной у дома машины. В комнате Симона царила уютная полутьма, а сам он сидел за столом и что-то писал в раскрытой тетрадке. Я не мог прочитать что именно, хоть и не забыл еще буквы – отражение в стекле бликовало. Но мое бывшее тело, хоть и повзрослевшее, узнал сразу – так знакомо оно было, до мельчайших черточек и жестов, до дрожи и холода в груди. Он то и дело откидывал прядь отросших волос со лба. Задумчиво подпирал щеку языком. Его лицо, мягко озаренное светом настольной лампы, вдруг показалось мне удивительно красивым. И так захотелось прорваться сквозь стекло, приблизиться, спросить:
- Тебе хорошо? Тебе всего хватает?
Засмотревшись на него, я и не заметил, как прямо за моей спиной в воздухе нарисовались тонкие светящиеся фигуры.
Они!
- Ему-то всего хватает, - зазвучали прямо у меня в голове бесплотные голоса. – А ты? Что ты от него хочешь?
Я задохнулся. И в ту же секунду все мое отчаяние, боль, раскаяние прорвались одним громким криком-просьбой-молитвой.
- Пожалуйста! Ради Бога! Разрешите мне вернуться!
- Куда?
- К нему! В мое тело!
Словно адским холодом повеяло посреди весеннего тепла. В их голосах, прозрачных и легких, теперь как будто потрескивали льдинки.
- Зачем ты ему?
Будь я человеком, наверное, зарыдал бы. Или упал перед ними на колени – впрочем, на узком карнизе это было нелегко. Но что мог сделать я, волнистый попугайчик? Только умолять – мысленно.
- Я нужен ему, как и он мне. Смотрите... его считают безвольным, робким... он не уверен в себе и ничего не может
|
Замечательно и реалистично переданы переживания подростка, его заниженная самооценка, его перемены настроения и желание что-то доказать миру. Возможно, всё, что вы описали - это плод больного сознания героя, отравленного химическими ядами, возможно это видения от потери крови. Но важно лишь одно - герой оценил этот великий дар - собственное здоровое тело, побывав в "шкуре" инородного живого существа. Прекрасный слог, необычный сюжет, глубокий психологизм повествования - вот что я имею сказать вам по вашему рассказу.