благодарна за него.
–Прости, расчувствовалась! – она уже смеётся, но глаза остаются прежними – печальными. – А что об этой… я сошла вниз, чтобы разогнать весь сброд и напомнить Зевсу о том, как следует вести себя Царю, так эта мне под ноги бросилась, да давай отговаривать да отвлекать. Я её в сторону швырнула, а она к Зевсу бросилась и предупредила его. Когда я пришла – ничего уже и не было, один Зевс, едва стоя на ногах, бормотал что-то там о розах.
–И что ты сделала?
–Обратила её в тень голоса, – Гера разводит руками, мол, а что ещё можно было придумать? – сказала, что если свой голос она подарила Зевсу, предупредив его, то пусть теперь своего не имеет вовсе, повторяет за другими. Ну-ка, гляди!
Афина оборачивается. Она уже забыла про юношу, а тот всё ещё сидит и смотрит на себя. и безумен взор его, полон отчаяния.
–О горе! – голос юноши уже слаб. Афина прикидывает сколько он без сна и пищи – получается плохо дело.
–Горе…– шелестит полуявь-полутень.
–Говорю же! – Гера мрачна. – Нет у неё своего голоса. Впрочем, не ждала я её тут. Она не должна быть здесь.
Афина знает, что ей необязательно спрашивать, но всё же решается:
–Почему же, царица? Почему она здесь?
–И она этого полюбила, – Гера кивает в сторону безумца, – только сказать ему не могла. А когда попалась ему на глаза, он её и отверг. И правильно сделал!
И снова – красноватые блики в глазах. Гера умеет ненавидеть до исхода. Она считает, что врага и соперницу можно простить, но только после их смерти. А при жизни бесполезно вымаливать прощение – она камень, скала.
Мраморный холод Олимпа.
–Горе мне! Горе! Горе! – юноша заходится плачем, хватается за прекрасные кудри, но даже в отчаянии и в утомлении не может отвести взгляда от своего отражения. – Горе! Горе!
–Горе, горе, – вторит, соглашается Эхо, незамеченная, брошенная, отвергнутая, однажды вставшая на пути Геры.
–Мне жаль его, – признаётся Афина, глядя на стенания удивительной и несчастной красоты, – потому и прихожу сюда.
–Ждёшь? – Гера глядит испытующе.
–Жду.
Она действительно ждёт. Смерти его, конца страданий. Но не приходит смерть, ждёт, как и Афина.
–Он жалок и смешон, – продолжает Афина, увидев, что Гера всё ещё ищет в её лице какие-то ответы, понятные только ей, – но все мы жалки и смешны, если подумать. Но что же? Мучать нас? он не любит никого, кроме себя? а мы разве многих любим? Или не любим мы прежде себя? то, что сердце его гордо…
Афина морщится. Ей не нравятся её же мысли. Она знает, что не имеет никакого права вмешиваться в судьбу обречённого юноши, но всё же – почему же так? почему у Афродиты такое злое чувство юмора, что творит она столь жестокую месть, не желая милосердия?
–Может поговорить с ней? – размышляет Афина. При Гере размышлять можно. Она не выдаст, ещё и посоветует чего-нибудь. – Конечно, нелепо мне вмешаться в судьбу того, кто всё равно умрёт…
–И скоро, – добавляет Гера. – Его душа ранена и разбита, он уже мёртв. Он мёртв с той самой минуты, как полюбил себя. Если сейчас заставить его всё забыть, если навести морок, и то не поможет – сердце не обманешь, из сердца любви не выжечь.
–Горе…– он уже не кричит, он тихо шепчет, но Афина слышит его ясно. Он склоняется над своим отражением, тянется к себе же, но не может достичь – невозможно это!
–Горе…– шелестит Эхо и плачет без звука.
–Здесь нужно милосердие, – Афина не надеется на Афродиту, а после слов Геры отчётливо понимает – дни юноши сочтены, даже если оттащить его сейчас от реки, даже если забудет он своё лицо, всё одно: страшная любовь топит его сердце, обращённая в одержимость, где ярость и страсть сплетаются в один яд.
А сосуд – юноша.
–Нужно, – соглашается Гера, – поигрались и хватит.
Они говорят об одном милосердии – о смерти. Его смерти. Смерти, дающей покой от порока и страсти, от ярости и яда одержимости. Смерть карающая, смерть отпускающая туда, где покой.
–Ступай, – вдруг говорит Царица, когда Афина уже решается, – ступай, дитя.
Афина вздрагивает. Она удивлена. Они же договорились о милосердии? Они же обе пришли к тому, что это его единственное спасение.
–На мне больше всего, – объясняет Гера, – не надо тебе этого видеть и пачкаться о смерть его не надо. Круги долго ещё идут по воде.
Афина колеблется. Она карала смертных, была жестока. Но Гера сейчас велит ей уйти, берёт на себя самую дурную работу. Почему? Милосердие и милосердие? Сочувствие? Или Гере просто хочется кого-нибудь убить, нарекая это спасением?
–Иди, – мягко говорит Гера, голос её спокоен и тих.
Афина покоряется, выбрав для себя ответ о милосердии и милосердии. Гера просто не хочет её трогать этим, а может не хочет, чтобы Афродита обозлилась на Геру-то она не посмеет косо взглянуть!
Афина не хочет думать и покоряется. Она уходит за колонны зала, а Гера выходит в мир людей, только порог перешагивает…
***
И взгляда нельзя оторвать, и отвернуться нет сил, и забыться тоже. А уж о том, чтобы встать и уйти – речь не идёт. Как оставить волнение? Как не дрогнуть?
Ему больно. Он устал и измучен. Тело его затекло от сидения у берега, шею ломит без всякой пощады, в желудке словно ядом прошли. Он устал и хочет спать. Но он в плену себя. он не может подняться, не может оторваться от себя и не может понять за что проклят.
А это проклятие…не бывает такой любви от дара богов, только от проклятия их.
Но он и не поймёт – мысли его не там. Мысли его с собою, с собственным отражением, и этого слишком много.
Он не поймёт – потому что Афродита продумала не всё. Она торопилась, старалась, думала о красоте кары, а не о её сути. Какое ей дело до смертного, когда её захватило вдохновением?
–Горе…горе…– губы сухие, непослушен язык. Но оторваться невозможно. Это плен, тюрьма, конца которой нет, и свободы нет тоже.
–Горе, горе…– вторит чей-то безликий голос, но ему всё равно. не оторваться же теперь, чтобы взглянуть? Это всё равно не имеет смысла.
–Дитя…– этот голос уже другой, в нём тихая печаль, напоминающая печальный голос матери, когда он стал расти и его красота укрепилась.
И нет тени за этим голосом!
–Дитя моё, несчастное дитя. Ступай к себе.
И снова – нет двойного шелеста в этом голосе, нет тени.
Ступать? К себе? Это мысль! Это самая лучшая мысль. Надо только не отводить взгляда. Надо распрямить тело, уставшее без движения, но не отводить от себя взора. Надо только шагнуть, это не сложно, и страха нет.
Есть только объятие странного ветерка и шёпот:
–Прощай.
И повторённое его отражение:
–Прощай…
И ничего больше нет.
***
–Он утонул, – Гера спокойна, он всего лишь смертный и таким останется, – но, могу сказать точно, утонул без мук. Эхо хотела его похоронить, но не вышло.
Гера смеётся, указывает пальцем на берег:
–Вон он. Хорош, правда?
Афина с удивлением разглядывает цветок. Прежде она таких не видела, хотя занималась целительством и в растениях разбиралась. Но это? Это? Тонкий гордец на упругом стебельке, белоснежный венец-корона…
–А аромат какой? – Гера склоняется к цветку и вдыхает его запах. Афина следует её примеру. Аромат не спутаешь. Он пьянит. Он полон множества оттенков. И всё же…
Страшное есть что-то в этом запахе. Удушливое. Афине чудится, что если подобных цветов будет много, то задохнуться легко.
–То-то же, – мрачнеет Гера и ловким движением срывает цветок. Афина даже вздохнуть не успевает. – Это цветок страданий. И запах его говорит об этом. А с нас хватит…или нет?
Она задумчиво вертит в руках вырванный стебелек.
–он красив, – замечает Афина. – Я таких не видела.
–Отдам Деметре, пусть решит, что с ним делать, – решается Гера. – Но я ей не скажу, и ты сказать не смей о том, что это за цветок и как он вырос. И о том, что я сделала, забудь!
–А ты что-то сделала, царица? – Афина тотчас принимает правила.
Гера довольна. Она улыбается и, коротко кивнув Афине, исчезает. Афина выдыхает – в носу ещё стоит аромат чудесного бледного и страшного своей красотой цветка, и Афине кажется, что этот запах останется с нею навсегда.
Ей отлично известно, что даже боги приходят не навсегда, но мысли всё-таки упорствуют: навсегда, это навсегда.
–Глупости! – злится Афина и прогоняет свою же злость. Нельзя зависеть от неё. И поддаваться ей нельзя. Это ниже её уровня, это слабость, а она и без того уже эту слабость проявила. Пусть это будет тайной.
|