САМОСУД
Рассказ из сборника – БАЙКИ ДЕДУШКИ ПИМЕНА -
Горько.
Очень горько – как на проданной свадьбе – становится за наших южных собратьев, кавказцев, которые всё ещё живут по своему застарелому заповедному закону. Их горячие сердца до сих пор сжигает злобная кровная месть, в коей никогда не было хоть капли милосердия и великодушия наших северных нравов. Они без жалости наказывают проволочными плетями, свинцовыми розгами, даже самых красивейших женщин – уличённых в запретной любви, и неверности. А ведь женщина – с кем бы она ни была – это свет великого солнца с сиянием райских небес. И ещё наши южные братья затравили своим непрощением всех уникальных людей, инолюбов – из тех, что целуют друг друга взасос без различия пола.
И случается – там убивают за грех.
То ли дело у нас: в средней полосе родной земли. Вы уже нигде тут не встретите тех варварских обычаев, людоедских ритуалов - потому что всеми законами правит суд. И пусть он не всегда справедлив со своими зашоренными глазами, пусть отвечает кукишем любому поползновению на власть предержащих, на деньги дарующих – но он занесён в Красную книгу мировой конституции. А это незыблемо как сам бог.
Стыдно, братцы. Нехорошо.
Я даже не знаю, с какой стороны на всё это посмотреть.
Потому что мы сей час поспорили с дедушкой Пименом до сабельной драчки, до рези в глазах, когда кровь уже сечёт со лба по ресницам, по носу – и я вдыхаю воздух, захлёбываясь нехваткой кислорода, а вместе с ним втягиваю ту сгустившуюся сукровицу. И от непроходняка красных соплей просто зверею, яростно отхаркиваясь лужёной глоткой.
- Деда, гад! Ты меня не трожь своим самосудом!
Я и выпил-то у него в гостях всего три стопки, а полыхает из моего рта на целый литр спирта. Дедушка Пимен пытается потушить эту огненную геенну спокойным голосом мудрого разумаки, вталкивая в голодную пасть дурака по маленькой крошке: - Дурень ты. Никакой тут не самосуд, а обыкновенная справедливость суетной жизни.
- Как же?! Если они нарушают, пренебрегают законами нашего общества?
- Врёшь. – Дед хитро улыбнулся на левую щёку парочкой оставшихся клыков, и пустил мне в глаза едкий дым самокрутки. – Их горные законы не глупее наших степных. И даже превозмогают их по части совести.
- Это как?
Я знал, чем ответит старик. Но мне очень хотелось, чтобы он хоть на капочку сбился в словах, и за эту махочку его можно было подвесить к грязному потолку. К пауку в тенета. Чтобы тот из него, как орёл с Прометея, высосал старую жёлчную печень.
- каком кверху, - цвиркнул дед сквозь губу; и чуточку прикусив её синеву, докрасна возмутился: - Ты же помнишь, Юрка, как в райцентре большая чиновница на своей машинёнке сбила беременную девку с годовалой коляской? Троих, почитай, снесла насмерть. – Тут он, хорёк, ехидно вперился в меня, выцеливая голую петушиную шею, которая беззащитно трепалась в широком вороте свитера. – И што ей было за то?
- Пощадили, - сбрехнул я. Мне не хотелось признаваться, как в тот горестный день – для несчастной матери, для бедного мужа – в городок налетела целая стая областного воронья под золотыми погонами, чтобы лживыми обвинениями заклевать и семью, и свидетелей.
- Не то. – Плюнул старик, и растёр. – Верно сказать, что отмазали суку ото вшей да от блох. А хороших людей зачернили до грязи.
Он замолчал; возя палкой по полу возле своих худых мосолыжек, закутанных в шерстяные онучи. Та палка словно бы рисовала ту кривую дорожку, по которой поехала весёлая вздорная баба, слегка под хмельком – и дед тоскливо сожалел, что дорогу уже не спрямишь.
- Ты желаешь казнить эту чёртову дуру? Смертельно?
Я всё же нащупал занозу в сердце старого друга; но тащить за неё, и бередить назло, не хотелось.
- Я, Юрочек, не бог. Не святой. Мне неведома праведность, могу ошибиться. Но будя на свете и кровная месть, помимо судейских законов – то в чёрных душах стало б намного светлее. -
Тёмные души, иль светлые – да кто их там разберёт в затаённых каморках сердец. Я себе про себя беспокоюсь признаться: какой же я наяву, а не в красивых мечтах. Вполне способен, как та глупая баба, напиться на людях от бравурности духа, от слепого хмельного общения, когда все люди братья – и потом гонять не по малой дороге, а по всей величайшей вселенной, не держа в жестокой узде ни беспутного разума, ни пустых тормозов.
- Вот представь себе, милый: коли человек, даже самый бесноватый во чувствах своих, и просто алчущий зла от всесилия власти – сможет ли он погубить самую слабую немощь, зная, что следом с топором палача его ждёт смертная мука?
Я засомневался. Одно дело – мужик с совестью, милосердием, благородством – который всей прошлой жизнью самовоспитался на крепких устоях морали. С их высоты можно твёрдо оценить и великие, и невзрачные поступки. Но совсем другое: мелкий гнусенький мужичок – будь он хоть амбалом по виду – с характером подлой крысы; а та крыса очень долго воспитывалась в хитрой норе на сладкой помойке, шныряя, вынюхивая и предавая ради лучшего своего кусочка.
- Сможет, деда. Сможет. Гробя ради выгоды, или невзначай, всякого человека, тот душегуб всё равно будет надеяться на спасение. И свято верить, что его не поймают, не срубят башку.
- А вот тут ты, Юрочек, в оплошку попал. – Дед на ровном месте, на дощатом полу, каверзно устроил мне заячью западёнку; и уже потирал ладоши от удовольствия – видя, как сникли мои длинные бледные уши и чёрной пуговкой нос. – Этот тать мог бы верить, что его не распознают да не прихватят за жопу, кабы его искали всего лишь неделю, иль месяц. Как нынешняя милиция спустя рукава, за зарплатку. – Тут он трахнул своей палкой об пол; и я сжался от выстрела, весь уйдя в куцый хвост. – Но его, паскудника, станут шарить по всей земельке до края, из года в год – не за денежку, а в память высокой любви к убиенному им… Ты сам-то что сделаешь, если кто-то похерит твою сладостную Олёнку?
- Придушу. Зарежу.
Я и опомниться не успел, как эти два лёгких слова покатились из меня тяжёлыми вагонными колёсами, по пути из сердца в гортань набирая неудержимую стрёму грузового состава.
- Вот то-то. – А старик был спокоен, словно мудрый филин в дупле своего сумеречного дома. – Перелопатишь все мышиные норы, недра вывернув наизнанку, подымешься в высь ко гнёздам орлиным, и сплывёшь на морское дно. Никто и ничто от тебя не сокроется. -
В хате уже зябко стемнело.
Солнце более не заглядывало к нам сквозь два невзрачных окошка, и пыль не стояла посреди горницы жёлтым греческим столбиком. Мучной ларь в углу облапили чёрные волосяные тени, так что он стал похожим на здоровую башку того самого сказочного богатыря, выросшего из земли. Который не человек вовсе, а волшебная путеводь на развилке судьбы.
Я разжёг керосиновую коптилку. Под неё у старого Пимена очень интересно беседовать: но только когда идёт разговор по душам, а не пустой трёп безмятежной болтовни. В тех, других случаях, я воссияиваю верхнюю, почти стосвечовую лампочку, чтобы лёгкие слова без преград бегали по хате из угла в угол, по центру и между ног – а мы с дедом то и дело футболили их пинками, перебрасываясь сельской брехнёй да весёлыми насмешками.
Сегодняшним вечером, заведясь про самосуд, про ту самую кровную месть, старик возжелал поделиться со мной чем-то важным – наверно из своей жизни, из прошлого. И тихая коптилка привлекла в горницу целый сонм непонятных теней, причудливых как дедова память.
- А объясни мне, деда, такой парадокс. – Я нарочно подпустил в разговор почти незнакомое слово, чтобы мой любимый старик немного отвлёкся. И перестал быть матёрым как волк, а стал бы похож на щенка – вяу-вяу-вяу.
Он сразу попался на мою короткую удочку с толстым червяком на крючке.
- Чего?.. чего ты сказал?
- Па-ра-докс. Научное слово. Оно означает, что с виду всё ясно, и должно случиться как по задуманному – но почему-то выходит наоборот.
- Аааа, знаю, - ухмыльнулся коварный дедуня, слегка оголив свой беззубый дымоход. – Это когда в мясорубку кидаешь свиное месиво, а из неё выползает живой поросёнок. И хрюкает в твою неверящую харю божьими чудесами.
Я засмеялся. Удивительно, как у стариков к чужим трудным вопросам находятся свои простецкие ответы. Мне бы вот никогда не пришло в голову связать парадокс с мясорубкой, потому что молод да глуп – а у них, долго живущих, большой опыт причудливой судьбы.
- Верно… Так скажи мне – почему блокадные ребятишки, едва спасённые от смерти, подкармливали пленных фашистов? Ведь по твоей идее, по кровной мести, они должны были много лет ножик точить – чтобы потом ехидно всадить его в сердце.
- Было такое.
Пимен попнулся в карман серой тужурки; раскочегаренная им папироска принесла с собой запах окопа, двух грязных шинелей, и подбитого чадящего танка. – Я тебе боле поведаю: даже бабы, у которых дотла спалили дома да деревни, прятали немцев от кары, от наших солдат. А те солдаты, бывало, что тоже прощали.
- Почему? Ведь такой ад никогда не забывается.
- Это просто, Юрка. Вся война – наша общая боль. Она смертной истерикой, ненавистью, разделяется на мириады человеческих душ. Кои своим милосердием поддерживают друг дружку в едином огромном сердце – чтобы отдельная его махонькая частичка не разорвалась от напруги душевных мучений. – Дед приложил ладонь слева, слушая себя. – И она не разрывается в этом общем котле сострадания. А перекипев – остывает, да и успокаивается в забвении.
- Может быть, в русской душе навечно поселилось великодушие. – Я вытащил из ножен воображаемую саблю, и нарочито сломал её об колено. – Ведь это наша родовая черта. И южане в конце веков всё равно к ней придут.
Пимен глубоко, хрипловато вздохнул, взглядом генерала потрепав меня по эполетам благородства. – Хорошо бы нам прийти к мировому благочестию. Чтобы совесть вдруг оказалась сразу у всех, и преступники сами прямоходом шагали в тюрьму. А пока их искать приходится, да выцарапывать как клопов по щелям. Поэтому не великодушие в тебе, Юрка – а глупое всепрощение… петух ещё в жопу не клюнул.
[justify] - А когда клюнет? – рассмеялся я, потешаясь над стариковским глубокомыслием. Вот же, придумал себе мороку –