Они шли по берегу, иногда останавливаясь и оглядываясь, чтобы наблюдать, как море обходится с их следами, и ей на ум приходил пошлый образ смытой временем любви, и это было единственно умное, что море могло ей сообщить. И то, о чем море предупреждало ее в прошлый раз, и эта ужасная ошибка приехать с ним на место бывших радостей, и этот приторный запах прибоя, в котором появилось что-то тухлое, заставили ее остановиться, повернуться к нему, снять замечательные черные очки и, глядя на него янтарными, готовыми заплакать глазами, сказать:
— Ты знаешь, я беременна…
Да, так она и сказала. Только это были не те слова, что она сказала потом. Через несколько месяцев. В конце декабря.
Они отправились в театр на «Травиату». Перед этим они смотрели по видику неувядающую «Красотку», и она спросила его между прочим знает ли он, над какой оперой плакала красотка. Он, конечно, не знал, и она его просветила. Правда, она с одинаковым успехом могла бы сказать, что это «Лебединое озеро», и он бы поверил. Тем не менее, он тут же загорелся идеей сходить в оперу, чем невольно тронул ее, особенно когда выкроил, наконец, для этого время.
С некоторых пор он взял в привычку при всяком удобном случае обращаться к ней «Дорогая, не хочешь ли…» (это с его-то манерами!) и, честно говоря, достал ее. На ее стройной фигуре уже образовался живот (уговорил-таки оставить!), а вместе с ним склонность к беспричинному раздражению. Из-за его дурацкой службы она часто и подолгу теперь оставалась одна, а когда он возвращался, усталый и внимательный, она цеплялась к пустякам, кричала, что он ее не любит, закатывала истерики, становилась некрасивой, знала это, но ничего не могла с собой поделать. Он был невозмутим, только чернели скулы и пропадали губы, и капризы ее сносил безропотно. Потом она тихо плакала и просила прощения. Он брал ее на руки, утешал, говорил, что это он виноват, был заботлив до тошноты и, как прежде, надежен. В остальном же они жили тихо и готовились к рождению девочки. Каждый по-своему. Она смирилась и в ответ на его нескончаемые предложения руки и сердца даже обещала подумать. Но только после того, как родит.
За двадцать минут до начала они вошли в театр и окунулись в атмосферу хорошо отрепетированного обмана. Их окутала мягкая желтизна лукаво подобранных светильников (оттого и нет в театре некрасивых зрителей!), наполнил среднеарифметический аромат подвального реквизита, паркетной мастики и лепнины главного зала, накрыл полумрак великих теней, обитающих под сводами, заинтриговали по-египетски загадочные лица служителей — одним словом, захватила обстановка культурного водопоя, на который собрались все звери городских джунглей. Она была в длинном черном платье, не скрывающем ее положения, с накидкой на голых плечах, с исходящим от нее ореолом будущей мадонны. Рядом с ней, трогательной, почти святой (что может быть возвышеннее красивой беременной женщины? только еще более красивая беременная женщина!) он выглядел, как безликий телохранитель из очень частного охранного предприятия. На нее обращали обильное внимание, и ей это нравилось до такой степени, что она вдруг пожалела о своем выборе.
Заняли места в ложе, почти как в кино. Она впереди, он позади нее, спрятав лицо в тени. Она гордо и с удовольствием водила головой по сторонам, зная, что ее разглядывают.
Потух свет, грянули увертюру. Он смотрел на сцену и честно пытался понять, что к чему. Прежде он только раз имел случай приобщиться к публичному искусству, и оно ему не понравилось. Как он туда попал — дело темное и неинтересное, но визит оставил в нем прочное впечатление чужого праздника. Помнится, дирижер там беспорядочно размахивал руками, будто отгонял чертей, налетевших на корявые звуки, как мухи на вторую свежесть. Музыканты раскачивались, дергались, выдували и выпиливали каждый свое, и звуки, смешиваясь в большой гудящий шар, как пьяные шарахались об стены, потешаясь над неисправимо трезвыми лицами слушателей. Возможно ему не повезло, и он столкнулся с современной музыкой. Но в этот раз все было по-другому, он был с ней, и всякая музыка была ему хороша. Настолько, что когда зажгли свет к антракту, он улыбнулся ей и сказал:
«Хорошая опера!»
«Правда? — обрадовалась она, беря его под руку. — Тебе действительно понравилось?»
«Да» — подтвердил он, и они пошли прогуливаться просто потому, что им стало хорошо. Обвив и тесно прижавшись к его руке, она несла себя на виду у всех, и как всякая женщина в ее положении с подчеркнутой гордостью указывала своим округлившимся животом на плод ее терпеливых усилий — любящего отца своего будущего ребенка.
И тут случилась неприятность: ее вдруг окликнули, она застыла, а затем резко обернулась. В двух шагах от себя она увидела того, другого. Другой смотрел на нее и улыбался, как сытый кот. Радость на ее лице сменилась красными пятнами. Она испуганно взглянула на своего спутника, затем оставила его руку и качнулась навстречу тому, другому. Потом опомнилась, попятилась, нащупала руку спутника и осталась так стоять, не сводя взгляд с нежданного прошлого.
«Давно не виделись, хорошо выглядишь!» — сказал другой, не обращая внимания на ее спутника. Сказал вроде бы доброжелательно, но была в его тоне едкая двусмысленность.
Он почувствовал, как ее пальцы вцепились в его руку, и успокоительно накрыл их своей ладонью. Так они стояли, молча глядя друг на друга, пока другой не сказал:
«Ну что же, рад за тебя!» — и они разошлись.
Остаток оперы она просидела прямая, как палка. Он иногда прикасался к ее плечу, словно желая обратить на себя внимание, а на самом деле успокаивая ее всклокоченную память. За пять минут до конца, на самом интересном месте, она внезапно встала и, никак не обращаясь к нему, пошла прочь. Он последовал за ней, отстав на шаг. Настоящий телохранитель. Спустились, оделись, вышли на мороз. Пошли к машине, и вскоре он обнаружил, что за ними идут трое с поднятыми воротниками. Он довел ее до машины, подтолкнул к дверце и обернулся. Один из трех остался поодаль, а двое двинулись к нему. Только зря они это делали. Как только они приблизились и обнаружили намерения — тут же оказались на грязном снегу, скрючившись, как будто у них разболелись животы. Он добавил каждому ногой, чтобы быть уверенным в их лояльности и двинулся к третьему.
«Прошу тебя, не трогай его!» — раздался сзади рыдающий крик.
Он не подчинился, в один момент оказался возле третьего, в ком и признал того случайного, из театра.
«Чего тебе?» — спросил он без выражения.
«Ее» — попробовал было выдрючиваться другой.
Он ткнул его совсем чуть-чуть, потом поднял за воротник с земли, как щенка, сказал: «Увижу возле нее — убью», ослабил хватку и пошел к ней. Двое других уже сидели на земле, привалившись к соседней машине. Он отпихнул их ноги, открыл дверцу, осторожно усадил ее на переднее сидение и сел за руль. Поехали. Сначала молчали. Потом она спросила, едва сдерживая истерику:
«Что ты с ним сделал?»
«Ничего. Жить будет».
«Да кто ты такой, а? Нет, ты скажи, кто ты мне такой, чтобы мной командовать? Что ты ко мне прицепился, а? Ты думаешь, я без тебя не могу прожить? Прекрасно могу!..» — кричала она, и, казалось, весь город слышал ее крик.
Он вдруг громко и отчетливо сказал:
«Замолчи»
И она замолчала. Скорее от неожиданности, чем послушалась: ведь он никогда не позволял себе с ней таких слов.
Когда вернулись и, молча покружив по квартире, столкнулись, она сказала, вскинув глаза цвета янтаря в ночи:
— Какая я была дура, что послушала тебя и оставила ребенка!
Да, именно так она и сказала. И все-таки это были не те слова, которые следовало помнить. Те, главные, были… были… да, в конце марта, именно.
За окном, как водится, кружила метель. Крыша под ударами ветра гремела так, будто по ней катили пианино. Ворона на ее краю, пытаясь удержаться, приплясывала, царапая когтями скользкую жесть. Прохожие на улице проклинали метель, ветер, весну, а заодно и власть, не сумевшую обеспечить хорошую погоду. С некоторых пор весна взяла пугающую привычку экономить на тепле, и всеобщее воскресение откладывалось.
Ей подходил срок рожать. Она стала молчалива и замкнута, как будто готовилась к чему-то плохому, но его заботу замечала. Она подурнела, ходила тяжело, принимала какие-то таблетки, но порой оживала, брала его руку в свою и улыбалась ему грустно и виновато. Тот случай в опере они почти не обсуждали. Только один раз, на следующий день, она начала было взвинченный разговор, но он сказал, как обрезал:
«Забудь. Считай, что его больше нет»
«Как — нет?» — попыталась испугаться она, но он приложил палец поперек своих твердых губ, подкрепив свой жест взглядом из колючей проволоки, и она замолчала. Со своей стороны он не захотел узнать, кем был для нее этот другой.
[justify]Все кончается рано или поздно на белом свете, кроме самого белого света. Кончается день, кончается ночь, образуя череду черного и белого. Как клавиши рояля чередуются печаль и радость, наполняя нашу жизнь беспорядочными звуками бытия. Меняют мнение, утирают слезы, подбирают животы облака, уплывая восвояси. Кончается, как рулон туалетной бумаги и сама жизнь. Но бывает,