Самолет плавно приземлился на взлетной полосе. Августовский вечер ласково зашелестел над Минском. Снегирёв не был здесь почти двадцать лет, с того самого дня, когда в город вошли немцы...
Таксист набрал скорость, и машина покинула аэропорт. Сергей с изумлением смотрел в окно и не узнавал своего Минска. Мегаполис блистал зеркальными витринами, широкими бульварами, игристыми фонтанами, кишел нарядной спешащей толпой. На пешеходном переходе машина бесшумно притормозила. На белоснежном доме мелькнул броский указатель: проспект «Интернациональный». Сердце забилось тревожно и часто. Чтобы отдышаться, Сергей откинулся на спинку сиденья и прикрыл глаза. Это была та самая минута, когда не приходило спасение от самого себя. Воспоминания неумолимо гнали на встречу с собственным прошлым. Он ясно увидел то солнечное июньское утро: улыбчивого дворника, душистую акацию под окном и своё лицо, девятилетнего мальчишки, Серёжки Снегирёва…
Свежий ветерок весело распахнул и закружил занавески в спальне. Серёжка лениво зевнул, сквозь приоткрытые ресницы в проеме кухонной двери увидел хрупкий силуэт матери и голубоватую струйку самоварного дымка. Сладко потянуло свежеиспеченными оладьями. Тихонечко привстав на цыпочки, он прокрался к окну, прижался ещё горячей со сна щекой к прохладному стеклу и всей грудью радостно вдохнул:« Как же хорошо!»
Безмятежное утро нарушил резкий грохот упавшего в коридоре ведра. В комнату ввалился отец и надрывисто закричал:
— Шура, немцы в сорока километрах от Минска! Собирай Серёжу! Нас эвакуируют на первом эшелоне через два часа.
Схватил с секретера папку с документами и выбежал на улицу.
— Мама! Оладьи сгорели! — стоя в одних трусиках посреди кухни, растерянно пролепетал Серёжка.
Внезапно небо потемнело. С запада по всему горизонту растянулось огромное чернильное пятно. Оно стремительно надвигалось на город. Серёжка с матерью безотрывно смотрели в окно и не могли отвести глаз от разинутой пасти ящера, которая изрыгала гулкий, раскатистый рёв.
— Мама! Что это, гроза?
— Нет, сынок. Это война.
А затем они услышали тоскливый и невыносимый свист сверху. Взрывом Серёжку отбросило к задней стене кухни. Раздался оглушительный треск, грохот падающих камней. В проёме рухнувшей стены он увидел, как всё валится и исчезает: взгорбились крыши, стены домов, заполыхали деревья, из почерневших оконных дыр взвились в небо языки пламени. Мостовая вздыбилась вверх и изогнулась «мертвой петлей», как в кривом зеркале. Гарь, пепел, едкая пыль закрыли небо. Солнце погасло.
Серёжка ничего не чувствовал: тело одеревенело, язык не ворочался. Часто и гулко билось сердце. Судорожно глотая воздух, он никак не мог вздохнуть, в ушах стоял шум и звон. Захотелось стать меньше макового зернышка, закатиться в не видимую никому расщелину.
— Сережа, — тихо позвала мать из угла, — ты не ранен?
— Нет.
Реальность стала медленно возвращаться: перестало трясти, Серёжка снова почувствовал тело. Мальчик уткнулся в материнскую подмышку и завыл громко, отчаянно.
— Давай выбираться, сынок.
Сережка поднял голову, посмотрел на мать и не узнал. Как страшно она изменилась: лицо окаменело, глаза сузились, зрачки превратились в огромные чёрные дыры, мертвенная белизна кожи сделала её похожей на старую восковую куклу.
Осторожно прижимаясь к стенам, они спустились по остаткам разрушенной лестницы. Города больше не было. Проспект представлял собой одну большую пыльную развалину. Воздух наполнился удушающей гарью, душераздирающими воплями, стонами, хрипами. У Серёжки подгибались колени, он едва волочил ноги, от запаха палёной человеческой кожи накатывала тошнота.
У входа в парк они сели на остов угловатой скамейки. Время остановилось. Мать вяло гладила Серёжкины волосы и тихо шептала:
— Потерпи, сынок, может, всё еще образуется, может, помощь подоспеет.
Она была сбита с толку и не знала, что делать дальше. А потом в город сквозь тяжелую пыльную завесу вошли безликие серо-зелёные тени. В их глазах была только смерть. Жителей собрали на площади у Исполкома. Раненых, пожилых, грудных детей расстреляли на месте. Остальным приказали оставить вещи и идти к железнодорожной станции. Всех загрузили в вагоны по девяносто человек в каждый. Поезд тронулся. Постепенно рыдания и стоны затихли, измотанные страхом и духотой люди заснули.
— Мама! Что это, гроза?
— Нет, сынок. Это война.
А затем они услышали тоскливый и невыносимый свист сверху. Взрывом Серёжку отбросило к задней стене кухни. Раздался оглушительный треск, грохот падающих камней. В проёме рухнувшей стены он увидел, как всё валится и исчезает: взгорбились крыши, стены домов, заполыхали деревья, из почерневших оконных дыр взвились в небо языки пламени. Мостовая вздыбилась вверх и изогнулась «мертвой петлей», как в кривом зеркале. Гарь, пепел, едкая пыль закрыли небо. Солнце погасло.
Серёжка ничего не чувствовал: тело одеревенело, язык не ворочался. Часто и гулко билось сердце. Судорожно глотая воздух, он никак не мог вздохнуть, в ушах стоял шум и звон. Захотелось стать меньше макового зернышка, закатиться в не видимую никому расщелину.
— Сережа, — тихо позвала мать из угла, — ты не ранен?
— Нет.
Реальность стала медленно возвращаться: перестало трясти, Серёжка снова почувствовал тело. Мальчик уткнулся в материнскую подмышку и завыл громко, отчаянно.
— Давай выбираться, сынок.
Сережка поднял голову, посмотрел на мать и не узнал. Как страшно она изменилась: лицо окаменело, глаза сузились, зрачки превратились в огромные чёрные дыры, мертвенная белизна кожи сделала её похожей на старую восковую куклу.
Осторожно прижимаясь к стенам, они спустились по остаткам разрушенной лестницы. Города больше не было. Проспект представлял собой одну большую пыльную развалину. Воздух наполнился удушающей гарью, душераздирающими воплями, стонами, хрипами. У Серёжки подгибались колени, он едва волочил ноги, от запаха палёной человеческой кожи накатывала тошнота.
У входа в парк они сели на остов угловатой скамейки. Время остановилось. Мать вяло гладила Серёжкины волосы и тихо шептала:
— Потерпи, сынок, может, всё еще образуется, может, помощь подоспеет.
Она была сбита с толку и не знала, что делать дальше. А потом в город сквозь тяжелую пыльную завесу вошли безликие серо-зелёные тени. В их глазах была только смерть. Жителей собрали на площади у Исполкома. Раненых, пожилых, грудных детей расстреляли на месте. Остальным приказали оставить вещи и идти к железнодорожной станции. Всех загрузили в вагоны по девяносто человек в каждый. Поезд тронулся. Постепенно рыдания и стоны затихли, измотанные страхом и духотой люди заснули.
Под утро стало сыро и холодно. Сквозь щель вагона Серёжка увидел незнакомую местность: густые сосновые леса кое-где перемежевывались плоскогорьями, поросшими колючим кустарником дикой розы. Под тенью верб вился серебристый поясок реки. И все-таки это была Родина, Полесье! В долине, между двумя холмами, мальчик успел разглядеть небольшой двухэтажный дворец из мрамора с острыми треугольными башнями. Лязгнули тормоза, поезд замедлил ход.
Их вывели из вагона и построили в шеренги. Началась проверка. Из числа новоприбывших отобрали наиболее красивых девушек и погрузили обратно в вагоны. А затем детей разделили с матерями. Раздались истошные вопли. Серёжка оглянулся на мать. Ее посеревшие губы беззвучно шевелились. Она не издавала ни звука, и только слезы текли по необыкновенно бледным щекам...
Место, в которое их привели, было похоже на бастион, окруженный колючей проволокой, за которой извивались лабиринты ям с обугленными, зловонными трупами. Пленных выстроили между четырьмя деревянными столбами. В окружении охраны появился экс-комендант, не повышая голос, протявкал:
— Теперь вы пыль. У вас нет имени. Называть себя можно только по номеру на руке.
С чёрной лакированной тростью в руке он уверенно вышагивал вдоль нестройного ряда заключенных. Иногда останавливался и подолгу смотрел в лицо узника. Комендант давно и сознательно решил превратить жизнь пленных в ад и потому выработал свирепый, дышащий злобой взгляд, который уже сам по себе должен внушать ужас, угнетать и мучить.
Сережка не выдержал, задрожал, съёжился и зажмурил глаза. В следующую секунду паучья лапа выдернула его из строя и с остервенением начала хлестать палкой по спине, рукам, голове. В эти минуты лицо экс-коменданта выражало одно: удовлетворение и самоотверженную добросовестность. Оставив рыдающего мальчика валяться в пыли, он неспешно продолжил свое шествие.
Сережка очнулся в тёмном, сыром бараке на колючем тюфяке с ползающими насекомыми. Сквозь дыру в потолке смутно разглядел полоску стылого неба, а потом снова провалился в тяжкое забытье. Он плохо помнил первые лагерные дни: как на нём оказались штаны и куртка грубой ткани, и когда на левой руке, чуть ниже локтя, багровым пятном загорелся номер 286490.
Дни ползли однообразно и безрадостно. Постепенно Сергей стал понимать, где находится, и что с ним произошло. Яшка, угловатый мальчишка с соседнего тюфяка, поведал о месте, куда попал Сережка. Оно называлось Красный Берег, недалеко от Гомеля, а старинный замок — это госпиталь для раненых немцев. В бараке жили дети от восьми до четырнадцати лет. Каждый день уводили по десять-пятнадцать человек на сдачу крови. Большинство, особенно девочки, никогда не возвращались: их кровь ценилась больше. Не возвращались и те, у кого была самая ценная группа — первая. В барак детей загоняли не охранники, а собаки. Дневной паёк маленьких узников состоял из кусочка хлеба, кружки травяного чая и миски баланды из отходов, в которой иногда плавали головы кильки, овощные очистки и листья крапивы.
Яшка нравился Серёжке. Этот неугомонный скворец собирал и притаскивал в своё гнездо всякую всячину: куски глины, гвозди, консервные банки, палочки, веревочки. Из них Яшка мастерил нехитрое войско, и вечерами мальчишки вели свою тихую войну или играли в «чижика».
В один из дней Серёжку вместе с другими детьми отвели в военный госпиталь. Его помыли и побрили наголо. Тело обработали белым раствором, от которого нестерпимо жгло кожу. Недели две держали в специальном боксе, кормили наваристым супом, давали сахар и молоко. После того как взяли кровь, отправили обратно в лагерь.
Время шло. Сережка стал замечать, что сильно слабеет, теряет память. Прошлая жизнь представлялась хрупкими, рассыпающимися картинками. Лопатки заострились, как вороновы крылья, было больно наступать на пятки. Дни он различал только по цветам: если поливал дождь, то день — синий, если зябко и ветрено, то — серый, а если кого-то сжигали, то — красный. Им овладело равнодушие и тупость. Но однажды день выдался золотым: он увидел маму! Она была жива! С волнением, торопливо мать обняла сына.
В один из дней Серёжку вместе с другими детьми отвели в военный госпиталь. Его помыли и побрили наголо. Тело обработали белым раствором, от которого нестерпимо жгло кожу. Недели две держали в специальном боксе, кормили наваристым супом, давали сахар и молоко. После того как взяли кровь, отправили обратно в лагерь.
Время шло. Сережка стал замечать, что сильно слабеет, теряет память. Прошлая жизнь представлялась хрупкими, рассыпающимися картинками. Лопатки заострились, как вороновы крылья, было больно наступать на пятки. Дни он различал только по цветам: если поливал дождь, то день — синий, если зябко и ветрено, то — серый, а если кого-то сжигали, то — красный. Им овладело равнодушие и тупость. Но однажды день выдался золотым: он увидел маму! Она была жива! С волнением, торопливо мать обняла сына.
— Серёжа, потерпи немного. Скоро мы уедем с дядей Готтлибом в Германию. Вот он поправится, и уедем. Мне повезло: я работаю прислугой в доме Готтлиба, помогаю по хозяйству. Пойми и не серчай на меня. Я это делаю для тебя! Готтлиб — единственный шанс для нас. Ты тут сгинешь, я не могу этого допустить! Готтлиб вывезет нас во Франкфурт. Со временем всё забудешь.
Серёжка молчал. Комок застрял в горле. Мальчик не мог поверить, что мать говорит правду.
— Дурочка! Ничего я не собираюсь забывать!— закричал взбеленившийся Серёжка.
Он долго не мог потом вспомнить, как очутился у самой окраины лагеря, задыхаясь от обиды, злости, до крови ломая ногти, выдирал пучки травы и кореньев, с остервенением отдирал корки засохшей грязи с одеревенелых рук, ног, живота. Потом, обессиленный, лежал и смотрел на проплывающие в глубокой синеве облака: «Никогда не забуду! Я Сергей Снегирёв, и я люблю Пушкина!»
Гонимы вешними лучами,
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потоплённые луга.
С окрестных гор уже снега
Сбежали мутными ручьями
На потоплённые луга.
[justify]Кровь больше не брали, а через неделю пришел охранник и увел Серёжку за ворота лагеря. Его переодели в перелицованные мешковатые штаны, чистую рубашку и отвели в оклеенную цветастыми обоями комнату. К обеду пришел Готтлиб. Серёжка набычился, не произнес ни слова и только с ненавистью посмотрел на блестящие сапоги врага, смердящие гуталиновой мазью.
Хорошая еда, теплая постель постепенно возвращали мальчика к жизни. Через месяц Серёжка мог ходить и даже пробежаться до конца старого яблоневого сада. Возвращалась память. И от этого становилось ещё больнее: острота беззащитности, безызвестности, безнадежности, смрад смерти, висящий над Красным Берегом, наводили тоску и ужас. Он разрывался от жалости к матери, потому что продолжал её любить всё так же горячо, просто не мог понять,










