которой можно остаться собой.
Будто один вопрос, заданный сейчас, мог бы сменить сцену,
пока занавес ещё не начал двигаться.
Пока приговор ещё не оформился в слова,
но уже дышал где-то рядом — кожей, шерстью, голосом.
Её голос был ровным, не обвиняющим — скорее уставшим. Но в нём сквозил металл настороженности, как у того, кто уже видел финальные правки в черновиках судьбы:
— Что с Редактором? — спросила Лиса.
Судья взглянул на Прокурора.
Тот молча кивнул и включил запись.
На экране — Редактор из будущего. Он стоял у кровати Поэта. Пиджак, очки, в руках — капельница.
Он говорил:
— Это не яд. Это просто вдохновение без защиты. Без страховки. Без возможности забыть.
Я… не хотел убить его. Я хотел, чтобы он был чище. Чище, чем я.
— Он всё равно будет редактировать. Но если дать ему почувствовать — хоть раз — что можно быть полным… может, он потом уже не сломается.
А может, и сломается. Я не бог. Я — редактор. Я просто верю во вторую попытку.
Экран погас.
Судья долго молчал. Он дотронулся до чашки на столе. Стеклянная. Без ручки. Полупустая. Почти как он сам.
Зал суда изменился, всё затянулось туманом. Даже Прокурор исчез, будто испарился в параграфах.
Сетрахим остался один.
Он сидел и не делал вид, что думает. Он просто вспоминал.
Когда-то — очень давно, в эпоху, когда вдохновение ещё не регистрировалось как явление, — он тоже писал.
Плохо. Медленно. Слишком много прилагательных. И слишком мало веры в себя.
Но он писал.
Без плана, без обратной связи, без стиля.
Только с одной вещью — страхом, что это никому не нужно.
И с надеждой, что, может быть, нужно.
Он не редактировал вдохновение — он молился, чтобы оно пришло.
Оставлял еду нетронутой, отказывался от сна, ждал музу, как ждут возвращения друга.
Иногда она приходила. Иногда — не та.
Тогда он думал: писать — значит выносить суд над собой.
А теперь…
Теперь он сидит в зале — под контролем Протокола, где поэт в коме, архангел с блокнотом, лиса — без лисичности, кролик с аналитикой, а кот — с виной.
Всё это уже зафиксировано Прокурором в формуляре, который никто не читал.
И он понимает: нет никакого суда. Есть только попытка.
Есть те, кто пишет, и те, кто не решается.
Судья Сетрахим поднялся, глядя на зал, где теперь проявлялись фигуры.
Туман рассеивался медленно.
Не обвиняемые — участники эксперимента под названием вдохновение.
Капельницы, чашки, крылья, хвосты — всё замерло в ожидании.
Как будто каждая строчка, которую Судья собирался произнести, уже давно была в нём — и теперь требовала быть выпущенной.
Он заговорил.
— Мой приговор:
Поэт — жив.
(Он сделал паузу. Слово повисло, как вдох, который всё-таки случился.)
Редактор — уходит. Без аплодисментов.
(Потому что не все сцены требуют занавеса.)
Архангел — к начинающим авторам.
(Где каждая ошибка — это росток.)
Кот — временно отстранён от вмешательства в поток.
(Пока не научится прикасаться к смыслу — не стирая его, даже любя.)
Лиса — в программу защиты творческих личностей, без права искушения.
(Потому что даже искушение устаёт от своей роли.)
Лиса закрыла глаза и представила, что идёт по коридору.
Не физическому — этот коридор находился в памяти, в том самом месте, где стен нет, только обои из прошлого и шаги, которые ты слышишь, но не делал.
Она шла босыми лапами. Каблуки там были бы фальшивкой.
Иногда коридор показывал ей сцены:
Поэт, впервые увидевший её на лестничной клетке вдохновения;
Кот, смотревший с подозрением, будто знал — в ней нет ничего мягкого, кроме меха;
Архангел, отвернувшийся, потому что она слишком часто цитировала Евангелие с интонацией маркетолога.
Она проходила мимо всего этого, не останавливаясь.
— Я ведь не для искушения, — тихо сказала она. Никому. Просто себе.
Или Протоколу, который слушал в тени.
— Я для проверки устойчивости. Просто… это слово слишком удобно. Оно снимает вину с тех, кто сдался.
Голос её не дрожал. Он был как стекло: прозрачный, но режущий.
В детстве она думала, что будет музой. Потом — что станет ловушкой.
Теперь же знала: она — инструмент.
Не вдохновляет. Проверяет.
Как ветер проверяет стены. Как тьма — фонарь.
Коридор закончился зеркалом. В нём отражалась она сама.
Только без хвоста, без манер, без намёков.
Лиса смотрела на отражение.
Там, за стеклом, угадывался её силуэт — чуть призрачный, чуть более прямой, чем обычно.
Он улыбался. Почти ободряюще.
Впервые за долгое время она не улыбнулась в ответ.
Она просто кивнула. Себе.
Или той, что осталась — по ту сторону вдохновения.
— Кролик… остаётся, — продолжил Судья.
Он сделал паузу. И будто впервые за всё заседание — не смотрел на бумаги, не ссылался на Протокол, а просто глядел на Кролика.
Тот сидел по-прежнему неподвижно, сцепив лапы, как будто держал между ними что-то хрупкое — остаток смысла или крошечную вероятность понимания.
— Почему? — спросила Лиса.
И на этот раз её голос был не игрой, не притворством, не проверкой чужой устойчивости.
Он был тихим. Почти — человеческим.
Судья посмотрел на неё. Долго.
И вдруг — подмигнул.
Не как вершитель судеб. Не как небесный бюрократ.
А как тот, кто однажды сидел у окна с пустой чашкой — и ждал строку, как тот, кто тоже когда-то писал.
— Потому что кто-то должен остаться, — сказал Судья, чуть склонив голову, — даже после финала.
Чтобы наблюдать. Чтобы помнить, что всё это было не формой, а попыткой.
Он не вмешивается. Он не решает.
Но он фиксирует то, что не поддаётся описанию.
Иногда этого достаточно.
Кролик не кивнул. Но лапы его сомкнулись крепче — как будто соглашаясь.
Или бережно удерживая паузу.
Судья перевёл взгляд на Кота.
— Впредь — только лапами по клавишам. Ни одного хвоста в документе.
Кот не ответил. Он лишь моргнул медленно — как делают те, кто прощает. Или понимает.
Судья сел.
Не как судья.
Как автор, наконец-то поставивший последнюю точку —
и вдруг осознавший: всё, что нужно было сказать — уже сказано.
Он посмотрел на свою чашку с молоком.
Но теперь — это не имело значения.
Потому что история закончилась.
А вдохновение — осталось.
Кот издал короткое:
— мр-рр…
И не то согласился, не то вздохнул.
Он сначала просто наблюдал.
Так как и был нанят — наблюдателем, спутником, хранителем меланхолии и шерстяного присутствия в творческом процессе.
Сидя на краю стола Поэта, он согревал тетрадь телом и изредка мурлыкал в такт набираемым строчкам.
Это был союз без слов — просто дыхание, клавиши и чай.
А потом…
Он решил помочь.
Точнее — он просто потянулся.
Сначала лапой — проверить стабильность стакана.
Потом… хвостом.
Хвост был длинный, гордый и бесконтрольный —
как и положено поэтическому символу.
Он лёг поверх клавиатуры — мягко, случайно,
как будто хотел прикоснуться к смыслу.
Экран мигнул.
Кот замер.
На мониторе исчезли последние двадцать три абзаца.
Не сохранённые. Не защищённые. Только что родившиеся —
и уже погребённые.
Кот спрыгнул со стола.
Потом вернулся.
Сел перед экраном.
Мяукнул.
Тихо. Один раз.
Затем ещё. В разных интонациях — вопрос, извинение, мольба.
Он водил лапой по монитору, как будто мог вернуть написанное, если потрёт правильно.
Если очистит экран от времени.
Он сидел там полдня.
Иногда уходил — потом снова возвращался.
Как будто надеялся,
что слова простят.
Что Поэт скажет:
— Ничего… ты ж кот.
Но Поэт молчал.
А Кот всё мяукал.
Пока не исчерпал себя.
Пока не стал — просто тишиной с усами и хвостом.
В зале стало тихо. Остались только двое.
Судья повернулся к Кролику. Медленно. Уже не с приговором — с интересом.
— А ты, Кролик? — спросил Судья тише.
— Зачем остался?
Кролик пожал плечами:
— Я просто…
Хочу знать, чем всё это кончится.
Судья кивнул.
И, наконец, сделал глоток.
Молоко было тёплым.
| Помогли сайту Праздники |
