“जब हाथी नाचता है, तो ज़मीन भी उसका साथ देती है।”
«Когда слон танцует, земля сама подыгрывает ему»
Барабанная дробь. Купол вздрагивает, свет режет глаза публике, и тишина становится плотной, как занавес. Я делаю первый шаг на опилки — тяжёлый и точный. Под ногами пружинит земля, и запах цирка — навоз, пот и блёстки — становится моим воздухом.
Я - артистка цирка, Слон 1-й категории. А точнее — слониха.
Азиатская, из бенгальской породы, с кожей цвета сухой земли и ушами, похожими на большие веера. Мой хобот умеет поднимать и бревно, и сахарок, моя кожа в складках хранит запахи опилок и дождя, а в морщинистых уголках глаз копится память.
Рядом идёт Василий Степаныч. Для афиш — «дрессировщик высшей категории», для меня — просто Степаныч. У него в руке кнут, но кнутом он почти не пользуется: больше глазами, больше голосом.
Чуть поодаль бегает Светлана. Для публики — ассистентка, вся в пайетках и ресницах, для меня — Светка, шалава вертизадая. Она делает вид, что управляет мной: хватается за ухо, кланяется в зал, улыбается так, будто всё шоу держится на её ногах в сеточке. Пусть думает. Я знаю цену этим блёсткам.
Оркестр поднимает музыку. Литавры ударяют — и я встаю на задние ноги. Публика ахает. Для них я просто слониха, и каждый раз чудо: тяжёлое становится лёгким, неподъёмное — послушным. Я вытягиваю хобот к прожектору, будто держу небо, и на секунду вся арена замирает.
Степаныч тихо говорит:
— Молодец, родная.
Я слышу его голос сквозь трубы и барабаны.
Светка в этот момент подбегает ближе, хватая меня за ухо и делая реверанс публике. «Ах, смотрите, какая у нас гармония!» — думают зрители. А я слегка дую в её сторону, и её юбка колышется так, что первые ряды хихикают.
Оркестр ускоряет темп. Я иду по кругу, шаг в шаг с музыкой, и публика хлопает в ладоши, как метроном. Степаныч поднимает руку, я опускаюсь на колено. Он склоняет голову на моё колено, как будто это алтарь, и в зале снова ахают: «Послушная! Дрессированная!» Но я знаю — не в кнуте дело. Мы с ним давно научились слышать друг друга без слов.
Кульминация — стойка. Я выпрямляюсь, поднимаю переднюю ногу и держу её в воздухе. Свет прожектора падает на меня, и я чувствую, как зал замер. Музыка летит под купол, публика — в ладонях, в дыхании, в глазах. Самый ответственный миг: если я дрогну, весь номер развалится. Но я держу.
— Браво! — выкрикивает кто-то с галёрки, и аплодисменты срываются волной.
Я слышу их, но ещё больше слышу себя: сердце в такт оркестру, дыхание в такт залу. Я артистка. Я момент. Я музыка.
Занавес падает, музыка стихает, и воздух меняется. Там, в зале, всё ещё праздник, а здесь, за кулисами, пахнет сыростью, дымом от прожекторов и перегретым телом. Рабочие катят реквизит, клоун сдирает с лица грим, оркестр ругается матом, споря о купюрах за вечер.
В гримёрке хлопают двери, слышно, как кто-то ругается и всё, что было под куполом музыкой, здесь превращается в хрип, в запах фляжки, в разговоры о деньгах и костюмах.
В нашем маленьком мире всё устроено, как в вашем большом: Степаныч — человек с кнутом и сердцем, Светка — блёстки и пустота, клоун — дешёвая иллюзия смеха, фокусник — иллюзия, которая спилась, а публика — глаза, которым нужно чудо.
Когда-то, давно, до купола и барабанной дроби, у меня был другой воздух. Дождь пах землёй, а не опилками, и отец наклонял ко мне свои большие уши и бормотал на тяжёлом языке: «कभीभीसर्कसमतजाना।धोखादेंगेऔरखिलाएँगेनहीं» — никогда не ходи в цирк: обманут и не накормят. Я не понимала слов, но понимала голос, теперь понимаю и слова.
Из всех людей ближе всех мне Степаныч. Он не святой, но честен по-своему: если я поднимаю ногу — сахорок, если не поднимаю — не кнутом, а взглядом.
Вечерами садится у моей клетки, откупоривает фляжку, молчит, а потом вдруг выдыхает: «Не знаю, как жить», — и смотрит не на меня, а в опилки. У него нет квартиры — бывшая унесла; денег нет — директор унес; зато есть Светка — и это одновременно «есть» и «нет». Он её любит, хотя знает всё. Она ведь ни одного хобота в цирке не пропустит, а он терпит.Больше всего его Светка мучает. Даже в самый разгар репетиции его глаза бегают не по арене, а ищут её: «Где она? С кем? На ком сидит?» И терзает себя до крови, как будто сам себя ест.
«Дурак я, связался с молодухой…» — признаётся сам себе и метается в словах, как зверь в клетке. Жену вспоминает. «Вернулся бы… хоть ругалась, зато своя», — шепчет он.
Смотрю на него и думаю: вот у меня клетка железная, а у него — молодуха. И выбраться из неё куда труднее.
“हँसी सच्चाई की बहन है: दोनों अचानक जन्म लेते हैं।”
«Смех — брат правды: оба рождаются внезапно»
Со Светкой и у меня с первого дня криво. Она худая, как ручка хлыста, вся сверкает, как ёлочная игрушка, и пахнет так, будто одеколон способен подменить душу. Ей кажется, что если ухватить меня за ухо — публика ахнет и признает её звездой. Иногда я терплю, потому что номер должен звучать чисто, как марш на туше. Иногда — нет.
Однажды она выскочила в новом костюме: стразы, юбка короче мухиного крыла. Встала рядом, ручки в бока. Я вздохнула — и совсем слегка дунула. Юбку подняло, публика ахнула, а трусы у неё оказались с дыркой — публика уже не ахнула, а заржала. Светка покраснела так, что даже пайетки потускнели, и после репетиции кричала в гримёрке, будто это я испортила её «артистическую судьбу». А я просто напомнила: на арене важен момент, а не блёстки.
С клоуном у нас война, не дуэт. Он выходит первым — «а вот и я!» — и считает, что купол опускается ради его носа. Номер у него один и тот же, как песни у ярмарочного шарманщика: тележка с тортом, споткнулся, лицом в крем. Дети визжат, взрослые хлопают, оркестр играет так, будто на нотной бумаге тоже размазано.
В тот день он катил свой торт особенно важно — ещё шаг, ещё смешок. Я подошла сбоку, хоботом раз — и пирог уже у меня. Подняла высоко, чтобы видели все ряды, медленно повернула — и сунула прямо себе в рот. Вишни, бисквит, крем — всё исчезло. Публика завыла от восторга, оркестр сбился, дети кричали: «Слон тоже любит сладкое!» Клоун стоял, как пустая кастрюля, и не знал, куда падать — пирога-то нет.
В другой раз я просто сняла с него нос и надела себе на хобот. Купол смеялся так, что дрожали канаты. А как-то он решил всех обрызгать: налил в вёдра воды, сделал хитрое лицо. Я сунула нос — и выпила всё до дна. Он остался с двумя пустыми железяками и улыбкой человека, который только что понял, что его шутка — о нём самом.
Однажды он притащил гигантский чемодан. Толпа замерла в ожидании: сейчас полезет оттуда кто-нибудь или хотя бы петух. Он пыхтел, прыгал вокруг, изображал тяжесть. А я в это время тихо приподняла чемодан хоботом и перенесла на другой край арены. Когда он, красный от усилий, наконец решился открыть — чемодана не оказалось. Он кружил глазами, а публика уже гоготала: «Слон унес!»
Другой раз он устроил сценку «я врач»: белый халат, фонендоскоп, ходит вдоль барьера, слушает животы у зрителей. Подходит ко мне — мол, проверим сердце у слона. Я наклонилась, вдохнула и как дуну прямо в его фонендоскоп. У него трубки вылетели из ушей, глаза округлились, а зал ревел.
А в последний раз он решил удивить: притащил букет на длинной палке, хотел протянуть мне в знак дружбы. Я взяла — и съела. Прямо при всех, с целлофаном и ленточкой. Он выдохнул: «Ну, хоть не меня…» — и это оказалось его самой удачной шуткой за сезон.
Я не вредничаю ради вреда; просто на арене фальшь слышно громче удара литавр.
“माया प्यास की छाया है: जितना ज़्यादा पीओ, उतना ही गला सूखता है।”
«Иллюзия — тень жажды: чем больше пьёшь, тем суше во рту.»
Фокусник наш — Кузьмич. Когда-то он тянул кроликов из шляпы так ловко, что дети трогали собственные карманы — вдруг и там чудо. Теперь он сам не вылезает ни из стакана, ни из шляпы, ни из долгов. Лежит где-то, как пустой фартук, и от него пахнет тем же, чем пахнет мой утренний двор: опилки, навоз и чуть-чуть стыда. Я смотрю на него и думаю о Степаныче: лишь бы не туда.
А ещё он распиливал женщин: публика ахала, ассистентка выходила целая, кланялась. Теперь, если Кузьмич берётся за пилу, все прячут хвосты и юбки — вдруг по ошибке распилит кого угодно, кроме реквизита.
Недавно показал детям номер «исчезающий предмет». Исчез предмет — сам Кузьмич. Искали долго, нашли в буфете, подносом накрытого, как пирожок.
Вот уж точно мастер иллюзий: всё исчезло — кролики, ассистентки, аплодисменты. Остался один фокус: как человек может быть и есть, и вроде как уже нет.
“यहाँ तक कि एक पिल्ला भी बाघ बन सकता है, अगर वह अपने दिल की रक्षा करे।”
«Даже щенок может стать тигром, если защищает своё сердце»
А ещё у меня есть любовь. Не смейся: слониха и любовь — это звучит как шутка, пока не посмотришь на Моську. Он маленький, как сапог, зубы — как иголки, глаза горят. Когда он бежит, всё сердце у него вынесено наружу, и ни кнут, ни прожекторы, ни оркестр ему не помеха.
Первый раз он выскочил на манеж и ринулся на Степаныча так отчаянно, будто собирался победить целый мир. У меня внутри бухнул барабан — тот самый, большой, оркестровый: я поняла, что пропала. Я, большая и тяжёлая, могла бы стоять на задних ногах ради сахорка, но ради него готова была встать на уши и держать небо. С тех пор я жду его каждый день.
Слон умеет ждать: в клетке, у оркестра, в паузе между репликами зрительного зала. Я различаю по шагам и по дыханию, когда выносят ведра, когда директор идёт проверять кассу, когда Светка пробегает, оставляя после себя шлейф из дешёвого парфюма и обид. И я различаю его «тяф», едва он роится за кулисами: короткий, нервный, отважный звук, от которого у меня внутри становится тепло — будто солнце вернулось.
Однажды, когда Светка особенно усердно жала мне хрящ, он посмотрел на неё —
Праздники |
