Он проснулся с пеплом на языке. Опять. Не буквальным, конечно. Но горько-вяжущим, как последние угольки костра, осевшие на губах. Сон чужой. Мужской, средних лет. Страх падения с высоты, смешанный со стыдом – обмочился во сне. Леон вытер рот тыльной стороной ладони, пытаясь стереть привкус чужого унижения. Это был третий сегодня. Или четвертый? Границы между его ночью и их ночами давно стерлись, как рисунок на промокшем конверте.
Его комната была кельей для сомнамбулы реальности. Стены – голые, белые, как чистый холст, ожидающий проекций. Единственное окно затянуто плотной тканью, отсекая назойливый уличный свет – конкурента внутренним мерцаниям. На полке, вместо книг, стояли ряды пробок от бутылок – тупые, реальные, осязаемые. Его якоря. Он щелкнул одну – глухой, деревянный звук. Реальное.
– Леон? Ты опять не спал? – Голос матери прокрался сквозь щель под дверью, невидимый, но ощутимый, как сквозняк.
– Спал, мам, – ответил он, голос хриплый от чужих криков, которые он не кричал. – Просто... сны.
– Опять эти кошмары? – Дверь приоткрылась, впуская клин желтого света и запах утреннего кофе – слишком резкий, слишком настоящий. – Может, к врачу? Неврологу? Ты весь измученный.
– Не кошмары, мам. Просто... чужие. – Он попытался улыбнуться, зная, как это выглядит: бледное лицо, запавшие глаза, отражающие не эту комнату, а мириады других. – Как чужая одежда. Носишь – а она не греет и не по размеру.
Мать вошла, поставила чашку на тумбочку рядом с коллекцией пробок. Ее взгляд скользнул по ним – привычное беспокойство. Она видела сына, который коллекционирует мусор и говорит о чужих снах. Не магию, не тайну. Безумие.
– Чужие сны? Леончик, это же... – Она искала слово, безопасное, медицинское. – Гипнагогические галлюцинации? На фоне стресса? Нужно обследование.
Он взял чашку. Горячая керамика обожгла пальцы – резко, ясно. Реальное. Кофе пахло горько, но это был его запах, а не призрачный аромат чьей-то выжженной пустыни или морского бриза из сна о потерянной любви.
– Представь, мам, – начал он тихо, глядя не на нее, а в темноту за занавеской, где уже начинали клубиться призраки новых ночей. – Представь, что ты засыпаешь, а вместо своих мыслей... ловишь обрывки. Не картинки. Вкус. Вкус детской резиновой игрушки, которую кто-то грыз тридцать лет назад. Звук. Звук разбитого стекла под ногами – но ты не знаешь, где и когда. Ощущение. Ощущение, что тебя душат шелковым шарфом... а ты даже не носишь шелк. И все это – не твое. Это как... радио, настроенное на все частоты сразу, но без ручки переключения. Шум. Чужой жизни. Беспорядок.
Он поднес чашку к губам, но не пил. Боялся смыть горечь чужого сна, которая была хоть каким-то ориентиром в этом хаосе.
– Это звучит... страшно, – прошептала мать, отступив на шаг. Не к нему, а от него. От его слов, от его взгляда, который видел слишком многое, что ей было недоступно. – Леон, это не может быть правдой. Это... мозг так защищается. От одиночества, может?
Он усмехнулся – коротко, беззвучно. Защита? Это была атака. Постоянная, немилосердная. Одиночество было его единственным убежищем, и то ненадежным. Одиночество – это когда в тишине слышишь только свои мысли. У него тишины не было никогда.
– Может, – согласился он, просто чтобы она ушла. Чтобы свет из коридора перестал резать глаза, привыкшие к внутренней тьме, населенной фантомами. – Может, мам. Спасибо за кофе.
Дверь закрылась с тихим щелчком, отрезая реальность. Он поставил недопитую чашку рядом с пробкой из-под шампанского – круглой, гладкой, глупой. Потом лег на спину, уставившись в потолок. Там уже плясали тени – предвестники. Сегодня будет сон девочки лет семи. Он чувствовал ее приближение как щекотание в горле – предвкушение смеха, который вот-вот сорвется. Но смех этот будет звучать в пустом доме, где-то за три квартала отсюда. И он знал, что за смехом последует страх. Глухой, липкий, как варенье под ногтями. Страх темного шкафа.
Леон закрыл глаза. Не для сна. Для наблюдения. Чужая радость уже заползала в него, теплая и нежная, как солнечный зайчик. Скоро придет холодок страха. Он сглотнул. Готовился принять осколок чужой ночи, зная, что утром на языке останется не пепел, а приторный вкус засахаренной вишни и соль детских слез. Его магия была тихой катастрофой. Его необъяснимое – проклятием без имени, вшитым в саму ткань его бытия. Он был живым архивом чужих страхов и радостей, библиотекой снов без названий и авторов, обреченной на вечное чтение в темноте. И единственной реальностью оставались лишь тупые деревяшки пробок под дрожащими пальцами.
| Помогли сайту Праздники |