Я на острове. Сухая земля сомнений, окружённая водой, которую сам себе же запрещаешь: не пить, не бежать, не занимать руки телефоном, не отвлекаться разговорами. Здесь нельзя желать слишком громко — желаниям выдают подушки, чтобы они приглушённо шуршали и не сбивали график. Здесь всё измеряется не километрами и не часами, а чем-то липким, безвкусным и тягучим — ожиданием. И ещё иголками. И ещё смешными бумажками, которые называют «согласие информированного лица», будто я не я и лицо моё временно передано другой.
Остров начинается с поста. Женщина в белом говорит голосом, натренированным звучать ласково, как у человека, который в детстве учился играть на флейте, а потом разучился радоваться. Она улыбается и протягивает мешочек с шнурком:
— Телефон, украшения, кофеин, алкоголь, тяжёлые разговоры, интенсивные кардионагрузки — сюда.
— А юмор? — спрашиваю.
— По необходимости, — отвечает флейта.
Я завязываю шнурок и чувствую, как вместе с телефоном туда проваливается привычка держаться за мир: новостные катастрофы, полупрозрачные переписки, вечное «ты где» и «когда ты дома». Теперь я — здесь, а об остальном пусть позаботится материк.
Остров пахнет чистыми полотенцами и стерильной надеждой. По коридору, где ковролин с орнаментом из листьев (они, наверное, думали, что так будет спокойнее), меня ведут, как в пансионат, только вместо душистого компота — раствор для инфузии, вместо дискотеки — тишина с инструкциями.
— Ваша комната, — говорит флейта. — Лёгкий ужин через час. Завтра анализы и беседа.
— С кем?
— С телом. С собой.
Я смеюсь, но понимаю: здесь всё будет произноситься именно так — в форме мягких команд, вежливых, как тапочки, но с металлической ниткой внутри. Потому что молчание — это тоже дисциплина. Потому что «медитация» — это «не кричи». Потому что «прими» — это «соглашайся». Потому что «верь» — это «не задавай лишних».
Первую ночь я не сплю, хотя мне положена лечебная сонливость. Простыня шуршит, а голова повторяет шёпотом весь свойственный мне беспорядок: надо ли было, не поздно ли, почему его взгляд становился виноватым на слове «укол», почему у меня зудит кожа не на животе, а на мысль, что я зависима — от графика, от чужих рук, от вне временного хода в белом коридоре, где конец каждого дня учит замыкаться в себе. «Вдох. Выдох. Скажи телу спасибо», — помню фраза из буклетика. Я шепчу — старательно, будто в первый раз учусь читать. Спасибо за то, что терпишь. За то, что несёшь чужую надежду, как хрустальную вазу, к краю стола.
Утро начинается с крови. В вену, из вены, в компьютер, в лицо флейты, которая стала более сухой — значит, график плотнее, чем вчера. Потом беседа: мужчина в очках (наверное, психолог, но без значка; психологов здесь зовут просто по имени — это важно для доверия) садится напротив и говорит неуместно человеческие слова:
— Усталость — не враг. Усталость — ручная собака. Её не надо пугаться. Её надо выгуливать.
— Где? — спрашиваю. — Здесь же нельзя бегать.
— Мы гуляем внутри, — улыбка как нарисовал. — Серые клеточки, помните?
Я киваю. Мои серые клеточки расчесаны в одну сторону и пахнут успокоительным шампунем. Непривычно.
Днём — лекция. Светлая женщина с именем, которое положено учительнице начальных классов (простое, доверительное, округлое) рассказывает, что «мы — не герои, мы — садовники». У каждого своя грядка, и всё, что нам можно — поливать аккуратно и не копать лопатой мыслей глубже положенного. — Каждый лишний вопрос — как дождь с градом, — говорит она. — Осторожно с градом.
Я записываю: «Осторожно с градом». И сразу делаю вторую строчку: «А если хочется отградиться от града?». И третью: «Где заканчивается сад и начинается секта?» Рядом со мной женщина в сером худи, возраста «могла бы быть моей старшей сестрой», шепчет:
— Вы впервые?
— Вы — про остров или про надежду?
— Это, кажется, одно и то же, — улыбается она, так, что хотелось бы украсть у неё эту улыбку в карман, как тёплый камень.
Мы знакомимся глазами, потому что имена здесь сдают вместе с телефонами. У кого-то «муж ждёт и говорит, что всё получится». У кого-то «муж не выдержал, но подписал документы». Кто-то «одна, так спокойнее». У кого-то «по переносу в понедельник». У меня — «я делаю вид, что это игра». Ирония — моё тонкое оружие против ничего. Я не всегда попадаю, но я всегда вооружена.
Вечером нас учат дышать. Это выглядит так: мы сидим в полутёмной комнате, где свет — как молочная туманность из детской энциклопедии, и вслух называем признаки нашего тела. «Грудная клетка раскрывается, как окно». «Живот двигается, как лифт». «Глаза — просто глаза». Эта последняя фраза меня почему-то злит.
— У глаз есть взгляд, — говорю. — А взгляд — это всегда чуть больше, чем просто глаза.
— А лишнее — сейчас вредно, — говорит светлая женщина. — Вы потом вернёте себе всё лишнее. Пока мы лечим ядро.
Ядро. Смешно и страшно. Я представляю атом надежды и свои слова, которые крутятся вокруг него, как резвые электроны — их бы подальше, но без них тоже нельзя.
Ночь номер два. Лежу, а внутри всё равно скрипит. Я словно старый дом: где-то скрипнут половицы, где-то батарея стучит трубой, где-то вода уходит медленно и противно. Он приходит поздно — материк же, не остров. Садится на край кровати; тяжесть в голосе:
— Как ты?
— Молчу и дышу, — говорю.
— Прости. Я, наверное, лишний.
— Ты — мой контрабандный прибой. Оставайся.
Он осторожно кладёт ладонь мне на живот — так кладут ладонь на карту, выбирая маршрут, который не знают — и говорит то, что должен был бы сказать психолог:
— Ты не одна.
— Ну а кто «одна», — возражаю по привычке. — Даже одиночество — с нами.
— Ты можешь меня ненавидеть.
— Это лучше, чем жалеть, — говорю. — Ненависть — хотя бы живое чувство.
И всё это звучит как театр, хотя мы стараемся говорить по-настоящему. Он наклоняется, я прижимаюсь к нему, слушаю его дыхание и впервые позволяю себе минимум — не держать лицо. На острове тоже бывают шторма.
Дальше — дни смешиваются, как сахар в чае. С утра — иголка, «вдох-выдох», изредка кабинет, где говорят «у нас хорошие цифры», как будто я — бухгалтер, а не человек. Раз в три дня — УЗИ: экран, чёрная вода, белые крошки. Они ищут, измеряют, сдвигают новости всё ближе к молчанию. «Ещё не время», «ещё подождём», «организм умный, он знает». «А я?» — иногда хочется спросить. Но я не спрашиваю. Я играю в садовника. Я разучиваюсь гневаться.
Однажды ночью я всё-таки собираюсь бежать. Придумываю безупречный план: спуститься на первый этаж, вытащить из мешочка телефон, написать материковому «я больше так не могу», сесть в такси, которое пахнет келарским освежителем и чужими разговорами, и уехать — куда угодно, лишь бы там не измеряли меня по миллилитрам и миллиметрам. Я выхожу в коридор, и там меня настигает женщина-няня — да, именно няня: у неё в руке штатив для капельницы, но в глазах — большая и усталая нежность.
— Тише, — говорит она. — Это тоже проходит.
— И это тоже? — показываю на себя. — И то, ради чего — тоже проходит?
— Иногда остаётся, — отвечает няня. — Но проходит страх. Он сдувается первый.
Я стою, упираюсь ладонями в холодный подоконник — следы чьих-то пальцев в пыли похожи на карту с архипелагами — и думаю: наверное, смысл острова не в том, чтобы с него сбежать, а в том, чтобы перестать поджигать маяки.
Утром светлая женщина раздаёт нам маленькие листочки с правилами на перенос: не поднимать тяжёлое, не греть, не мёрзнуть, не нервничать, не бегать, не прыгать, не летать, не думать — это, конечно, не написано, но читается. Мы улыбаемся, как спортсменки перед прыжком: всё ясно, как неизвестность. У кого-то перенос сегодня, у кого-то завтра, у кого-то «мы ещё посмотрим». У меня — «послезавтра». Послезавтра — это отдельный материк, до которого надо доплыть. А я — не моряк. Я — женщина, которая умеет держать слово, но ей давно хочется не держать, а отпускать.
В день «послезавтра» вокруг меня всё делается мягким. Даже багет на кухне приобретает характер пуховой подушки. Я шучу с медсестрой: «Если я не рожу, я сдамся на хлебозавод, у меня талант». Она смеётся и вешает мне на руку браслет цвета разбавленного неба. Меня везут на каталке — не потому что надо, а потому что здесь принято драматично, но бережно; остров любит ритуалы. В кабинете прохладно. Врач — другой, чем обычно: глаза влажные, руки сухие. Он говорит:
— Представьте море.
— Я на острове, — отвечаю. — Море я давно представляю.
— Тогда представьте берег.
Я слушаю, как скрипит кресло, как морщит воздух кондиционер, и думаю: берег — это у тех, кто вернулся. У меня — ещё океан.
Процедура короткая, как слово «да». Меня возвращают в комнату, где тишина становится более плотной, чем простыня. «Лежать и не думать» — так иногда звучит счастье. Я лежу и думаю, конечно, потому что «не думать» — это думать особенно громко. Придумываю возможные финалы: трагический и освобождающий («я куплю кроссовки и буду бегать до потери пульса»), иронический («я напишу книгу «Как я ничего не добилась, но стала спокойной»), высокий («я научилась принимать» — враньё), честный (мне по-прежнему больно). Потом всё смывается, как надписи на песке: организм берёт
|