Между «скальпель» и «гемостаз» – щель. Микроскопическая, но бездонная. Туда проваливался доктор Артемьев. Не в сон, нет. В щель, где гуляли слова. Запах йода и крови сливался в горле в комок, который требовал извержения – не рвотой, а строфой.
Он срывал окровавленную перчатку (левую, правая еще стерильна, держит зажим) тыльной стороной запястья. На желтом пластике, рядом с бурым пятном – шариковая ручка. Дешевая, синяя. Ею он тыкал в резину, как в пергамент. Слова выскакивали коряво, как спазмы:
...аорта пульсирует ритмом забытым...
...шов на рассвете – шрам на ладони вселенной...
Ассистентка, Марина, знала ритуал. Молча протягивала стерильный марлевый квадрат. Не для раны – для строф. Артемьев, не отрывая взгляда от поля боя (где жизнь висела на нити лигатуры), набрасывал слова на белизну. Буквы расплывались, впитывая сукровицу и антисептик. Получались гибриды – медицинский отчет и крик души в агонии.
Он не писал о смерти. Он писал из нее. Каждый разрез был началом строки. Каждый шов – точкой, запятой, тире. Рифмы находил в биении мониторов: «фибрилляция» – «медитация»; «сепсис» – «эклипсис». Слова рождались из шороха инструментов в лотке, из шипения коагулятора, выжигающего не ткань, а банальность.
Однажды, во время сложнейшей резекции аневризмы, когда время спрессовалось в алмазную пыль, а кровь, несмотря на все усилия, упрямо сочилась, Артемьев замер. Не в панике. В озарении. Он увидел не сосуды и мышцы, а текст. Жизнь, распахнутая настежь, как книга с кровавыми страницами. Его рука (все еще в стерильной перчатке) непроизвольно сжалась в воздухе, выводя невидимые знаки.
– Доктор? Давление падает... – голос Марины, как укол адреналина.
Он вернулся. Мгновенно. Скальпель затанцевал с новой яростью. Но строфа уже жила. Она пульсировала в его висках, совпадая с ритмом сердца пациента под его пальцами:
...разрезаю не плоть – разрываю конверт...
...пишу ответ смертью на вызов рассвета...
...чернила – алая тайна, что бьет из прорыва...
...шью тишину нитью, что снова – живая...
Операция закончилась. Пациент выжил, пока – вопросительный знак. Артемьев стоял у раковины, смывая с рук не только кровь, но и остатки транса. Марлевый квадрат со стихами Марина уже аккуратно перенесла в его старую тетрадь в подсобке. Тетрадь пахла формалином и надеждой.
Он знал: его стихи никогда не выйдут в толстых журналах. Они были написаны на материалах, впитывающих смерть, рождены в промежутках между последним вздохом и первым криком новой борьбы. Это были не поэзии. Это были хирургические сонеты, зашифрованные отчеты о схватках на краю пропасти. Где каждая метафора была выстрадана, каждая рифма – оплачена чьей-то аритмией, а бессмертие измерялось не тиражами, а пульсом на мониторе за дверью реанимации.
Его чернила были уникальны. Они всегда пахли антисептиком и отчаянной, хрупкой, немыслимой жизнью.
|