Слова, слова вокруг — лёгкие, как пыль на солнце, и такие же бесполезные. Я всегда была верна словам. Они — мой велосипед, мой хлеб, мой способ зайти туда, где вежливо просят «не шуметь». Слова — как ключи от чужих подъездов: в темноте нащупаешь правильную выемку — и вот уже в квартире тепло, пахнет супом и надеждой, кто-то соврал «проходите», и ты вошла, будто живёшь здесь с рождения.
Я начинала аккуратно: выписывала из словаря «лаконичный», чтобы стать лаконичной, и «сдержанный», чтобы сдерживаться. В итоге научилась писать слово «лаконичный» и страдать пространно. У меня так всегда: понимая правила, хочется их нарушить — но красиво, чтобы проверяющий подумал: ладно, талант.
В детстве мама говорила: «Подумай, что ты говоришь». Я думала. И говорила уже хуже. Потому что спешка — природная стихия слов: они вылетают первыми, задним числом оформляют паспорта, а ты потом машешь бумажками и объясняешь: «Это был метафорический мигрант».
Метафоры — вообще отдельная контрабанда, через которую язык провозит запрещённые чувства. «Я тебя люблю» — стандартная декларация, растаможка быстрая, пошлина высокая. А вот «ты у меня в горле, как косточка от черешни» — это уже контрабанда эмоций: неприлично, узнаваемо и, главное, не выковыривается приличиями.
Прошло много лет, и я стала профессионально поставлять слова в мир. Меня зовут, когда нужен мост там, где две стороны решают, что река слишком громкая. Я прихожу, меряю словом глубину, верёвкой — длину, и за ночь строю фразу, по которой можно пройти даже в каблуках. Утром мост слегка шатает, но все переходят прилично: по одному, не раскачивая.
Иногда меня нанимают писать таблички «Осторожно, скользко». Я пишу честно: «Очень скользко, даже ваша уверенность подскользнётся первая». Клиент просит убрать «ваша уверенность», но оставить «очень». Я убираю. Профессиональная этика требует не мешать миру падать, если ему так удобней понимать гравитацию.
Однажды я решила молчать. Не из принципа — из усталости. Слова шли ко мне, как голуби на площадь: уверенно, жадно, с крошечной невежливостью. Я их кормила, они наглели, потом садились на плечо и шептали: «А давай ещё про ложь? А давай про правду, но кратко?» — «Правда кратко — это ругань», — отвечала я. — «Тем лучше», — говорили слова.
Утром, объявив себе тишину, я вышла в город без звуков, как без макияжа. Мир, кстати, не заметил. В трамвае женщина рассказывала подруге, как соседка учит кота ходить в лоток, потом обсуждали тарифы, потом — мужа, который «и слова доброго не скажет». Я улыбалась: я тоже. Слова крутились на языке, как таблетки без воды, приходилось глотать всухую — и я поняла, что молчание — это тоже текст, просто без орфографии.
В кафе играла «Parole, parole» — конечно, как же без прямых цитат. Пожилой бариста, гладя кружку, спросил глазами: капучино? Я кивнула. Он улыбнулся, как люди улыбаются тем, у кого сэкономлено хоть что-то — неторопливость, например. Я села у окна и стала писать глазами. Глаза — это каракули чувств, которые мы так и не научились исправлять.
За соседним столиком сидела пара. Казалось, они просто разговаривают, но воздух между ними был натянут, как тонкая струна.
— У тебя слова всегда тише, — сказал он.
— У меня? У всех, — ответила она. — Просто ты привык слушать громче.
— Это ты называешь «громче»?
— Так говорят те, кто молчит внутри, — сказала она и замолчала.
Пауза зависла между ними — не точка, запятая.
Меня часто спрашивают: слова — это про искренность? Я отвечаю честно: слова — это про монтаж. Ты вырезаешь паузы, сдвигаешь ударение, меняешь порядок сцен — и вот уже кажется, что всё было так, как надо. Камера в голове учится врать лучше сердца. Но это враньё порой спасает.
Рассказывать о себе прямо — как срывать пластырь вместе с кожей и потом объяснять, что кровь — это любовь, не пугайтесь. Я — за аккуратный монтаж: оставьте шрамы интимной версией, а публике — историю, из которой можно выйти, не зацепившись. Это называется «забота». Или «литературная трусость». Смотря кто судит.
У меня был ученик. По возрасту он годился мне в упрёки, по амбициям — в соседи сверху, которые всегда громче. Он хотел «свой голос». Я говорила:
— Голос — это мышцы. Сначала будет фальцет.
Он отвечал:
— Я не хочу, чтобы меня путали с другими.
— Тогда оставь себе дефекты, — говорила я. — Лечение — всегда про унификацию.
Он оставил дефекты. Их стало так много, что однажды он перестал помещаться в собственный текст. Пришлось резать. Плакали оба — текст от боли, он от стыда. Мы сели в парк, я сказала:
— Хочешь секрет? Местоимения — самые жестокие слова. «Я» обманчиво интимно, «ты» — избыточно прямолинейно, «мы» — почти всегда ложь. Сохрани глаголы, остальное сократи.
Он спросил:
— Что оставить?
— Движение, — сказала я. — Мир любит тех, кто идёт. Иногда — от себя. Иногда — к кому-то. Иногда — вокруг одного и того же столба, но с музыкой.
Он кивнул и ушёл. Потом прислал текст без местоимений. Он был чистый, как кварц, и холодный, как хирургия. Я вернула «я» и добавила «мы» — не потому что правда, а потому что читателю нужен соучастник. Мы договорились, что это — сделка между смыслом и милосердием.
Вечером того же дня ко мне пришёл сосед. Он редко говорит, но если начинает, то так, будто у него внутри зимует целая армия комментаторов. Принёс яблоки. Сказал:
— Слова — как сахар. Понижают горечь, а потом зубы.
Я ответила:
— Тогда я стоматолог.
— Значит, ты делаешь больно профессионально? — спросил он.
— Иногда — да. Но красиво.
Мы посмеялись. Он ушёл, оставив на столе мешочек правды. Яблоки были кислыми — значит, честными.
На следующий день позвонила редакторка.
— Нам нужна колонка про честность. Но, пожалуйста, без жестокости, — сказала она.
— А как это — честно, но мягко?
— Как веганское сало, — сказала редакторка и отключилась.
Я написала колонку про то, что честность — это не содержание, а форма. Содержание у всех примерно одинаковое: хотели любви — не получилось, хотели денег — получилось, но вышло дороже, чем думали. Дальше вариации. Честность — в том, чтобы не прятать интонацию. Если ты зол — пиши ровно. Если тебе стыдно — пиши смешно. Если боишься — пиши точно. Если любишь — не трогай наречия: они ухудшают вкус.
Публикация собрала много слов. Одно из них было «мерзко». Я обрадовалась: значит, кто-то почувствовал слишком близко. Обиду часто путают с отравлением.
Между тем есть более опасные слова. Например, «надо». Оно приходит в дом, как родственник без приглашения, осматривает полки, нюхает кастрюли и говорит: «Надо по-другому». Самые смелые выкидывают «надо» вместе с ковром — и дышат. Самые воспитанные покупают новый сервиз для этого гостя — и живут с постоянной тяжестью в груди.
Я однажды развела «надо» кипятком — получилось «надобно». Это старинное лекарство действует мягче: начинаешь говорить длиннее, вспоминаешь про честь и долг — и незаметно возвращаешь себе достоинство.
Слова иногда спасают. В больнице, где лежал друг, реаниматолог сказал: «Состояние нестабильное, динамика отрицательная». Это — профессиональный эвфемизм, королевская мантия для беды. Мы стояли в коридоре, держась за эту мантию, как дети за край скатерти, чтобы не упасть. Я подумала: если бы врач сказал «плохо», он был бы честнее, но мы — слабее. Иногда слово «нельзя» защищает лучше, чем «ой». Иногда «пока» — лучше, чем «никогда», но хуже, чем «давай».
Слова — травма с функцией поддержки: они ломают и одновременно фиксируют перелом, чтобы срасталось ровнее.
Возвращаясь домой, я увидела девушку на остановке. Она говорила в телефон:
— Я всё объяснила. Я же всё объяснила! — и плакала.
Её «объяснила» было раненным животным, которое не понимает, почему его не спасают. Я прошла мимо и почувствовала, как внутри скрипнуло. Если бы я подошла и сказала: «Вы всё объяснили не тем», — стало бы лучше? Нет. А если бы молча протянула салфетку? Возможно. Есть жесты, которые не требуют перевода. Мир влияет на нас словарями, но исцеляет — руками.
Я всё-таки принесла ей салфетки. Она взяла. Кивнула. И вслух сказала:
[justify][font="PT Serif", Helvetica,
"Мы часто повторяем, что о человеке судят по его делам, но забываем иногда, что слово тоже поступок."Л.Н.Толстой