часов да перстня с камнем, ничего у него при себе не нашлось, разве что из одежды да кошелёк. И то не взяли! У нас отродясь воров не было. Он сам сбежал и всё бросил, и ежели из усадьбы что берут, так по надобности.
Ещё потолковали. Он и спрашивает:
- А вышка чем революции не угодила? Я ему и расскажи про пожар: дескать, сам удивляюсь. Только ежели рассудить, барская забава всегда мужику поперёк горла. На этом и разошлись.
Старик умолк. Я сидел, не смея проронить ни слова.
- Кажись, года два прошло или больше, я уже женатым был, усадьбу всю растащили, разве только, от барского дома осталось что… Даже обгоревшие брёвна от вышки - и те взяли…Жена у меня при родах умерла, царствие ей небесное.
Владимир Кузьмич перекрестился и, вздохнув, продолжал:
- Да, два года с половиной… Я тогда точно чумовой стал, места себе не находил. На вышку пришёл как-то, сел на столб. Долго сидел, а потом и думаю:
- Что это Немец делал?
Смотрю, посередине меж столбами квадрат цементный появился — аккурат на вершок ниже земли. Раньше-то не замечал: головешками да угольями засыпан он был. Там ведь фундамент под лестницу был, тоже квадратный, но чуть выше земли!
И вот, брат ты мой, то о жене-покойнице думаю, то о вышке, то о жене, то о барине. И так что ни день. Зачем это, к примеру, брат барина приезжал? Это зимой-то! И действительно, куда это богатство делось? Что-то у него наверняка было, не один же перстень? Перстень он и вправду носил, красивый такой, с большим бриллиантом, а внутри - по оправе - надпись чуднАя…
- Откуда же, дедушка, ты знаешь, что внутри написано? Разве ты видел? - не выдержал я.
Он как-то странно посмотрел на меня - будто увидел впервые.
- Мал ты ещё…
Затем встал, помедлил и ушёл. Мне стало как-то не по себе. Нечаянно обидел старика, наверное, он больше ничего никогда не расскажет, но тут же подумалось, что бабка была права: сказки сказывает. Эта мысль немного подняла настроение, и я побрёл домой.
Вечерело. За лес, перед которым стоял дом Владимира Кузьмича, садилось огромное багряное солнце, и от этого и лес, и дом казались особенно тёмными и таинственными.
В это лето мы больше не встречались, а затем и вовсе я с родителями надолго уехал.
3
И вот я опять в этих местах. Хотелось сразу побывать везде, увидеть сразу всё, что когда-то было моим миром.
Остров перестал быть купальней, вырос и превратился скорее в выступ берега с топкой перемычкой. На вышке по-прежнему из земли виднелся краснокирпичный фундамент, разве что больше ушёл в землю и зарос. Посреди него - старое пепелище от огромного костра. Окопы вокруг превратились в сильно заросшие канавы. У того самого дуба появились сухие ветви, и он уже не казался таким огромным и могучим. Под ним, впрочем, стояла новая лавка. Всё вокруг состарилось и как-то съежилось.
Друзья постарше были в армии, у ровесников свои дела, и посвящать в них меня они не спешили. Девчонки! Теперь даже язык не поворачивался их так назвать. Я стал чужим. Владимир Кузьмич, как мне сказали, в полном здравии и уме, постарел только сильно. Из деревни теперь редко отлучается и чаще по вечерам сидит у околицы.
Где-то через неделю я увидел его. С каким нетерпением ждал этой встречи! Владимир Кузьмич сидел под дубом один, в том же картузе, новой рубахе, с палочкой в руках. Постарел он действительно сильно. Я поздоровался.
- Володя! - обрадовался он. - Здравствуй.
Раньше он никогда меня не звал по имени. Впрочем, раньше он меня никак не называл.
- Дайка, я посмотрю на тебя. Вот ты какой стал… Возмужал! Да садись, садись!
Мы разговорились: больше о здоровье, о родных и знакомых.
- А помнишь, Володя, про барина я тебе рассказывал? Вышку?
- Как можно? Всё помню! Всё!
- Ну, и хорошо… Холодать уже стало. Пойду я, пожалуй, а ты посиди, посиди, здесь хорошо...
Старик встал и медленно пошёл домой. Я его не видел ещё дня два, а на третий встретились мы у его дома.
- Володя, что же ты не заходишь ко мне? Ты ведь у меня никогда и не был! Заходи!
Через узкое крыльцо мы прошли в избу - довольно просторные тёмные сени, посередине длинный стол, на нём вёдра с водой, за ним топчан, на стене полка с инструментами, над ней старинная лучковая пила, сбоку дверь, закрытая на засов. "Должно быть, эта дверь в пристроенный сарай",- мельком отметил я. Другая дверь, обитая войлоком, вела в жилую часть дома. Хозяин с заметным усилием распахнул её, и я оказался в комнате с отгороженной кухонькой, большой русской печью, рядом с которой была совсем маленькая, с конфорками. У окна массивный стол, с одной его стороны обшарпанный резной стул с остатками некогда зеленой кожи, с другой - сундук, покрытый лоскутным одеялом, перед столом большая лавка. На тёсанной, казалось полированной, стене - ходики, зеркало, численник и фотографии. Под ними кушетка с заправленной постелью. Ещё дверь, запертая на кованый крючок, но, куда вела она, не знаю.
- Это мои родители. А это тётка. Первые фотокарточки в деревне! Эти, правда, уже после войны племянник сделал из прежних попорченных. Те небольшие были. Отец крупные портреты любил! Тут братья и сестра. Царствие им небесное! Ну, это я в партизанах с командиром нашим: благодарность выносит. А тут… тебе неинтересно будет. Да ты садись, садись сюда, на стул. А я по привычке на сундуке посижу. Самовар сейчас будет!
За чаем мы опять вспоминали родственников и знакомых, затем ещё раз рассматривали фотографии, теперь уже внимательно, и снова сели за стол.
- Что же, Володя, ты про барина не спрашиваешь?
- Неловко как-то.
- А знаешь, я ведь Леманна-младшего, ну, брата барина, хоронил. Под чужим именем, правда, да господь разберёт…
- С этой вышкой я тогда чуть с ума не сошёл, - это было произнесено так, будто давний разговор о Леманне и не прерывался.
Всё ходил туда и догадался: барин велел Немцу, имени-то его не помню, потайной колодец под вышкой сделать, спрятал туда добро да каменщика и утопил, должно быть. Вышку поджёг - и бежать. Прямо как чувствовал что. Думал, кто там искать будет? И место приметное, всегда отыскать можно. И решил я, брат ты мой, выкопать клад!
И вот, как-то ночью взял лом, лопату - да и на вышку. Как сейчас помню: вышел из избы, кругом тихо, на небе ни облачка, луна светит, а когда до вышки дошёл, туча из-за леса вышла, ветер поднялся, и только я ломом по пятачку стукнул, как молния сверкнула, гром и ливень начался. А ведь рановато для гроз! Вспомнил тогда слова барина, страшно стало, перекрестился - и назад.
Только клад из головы не выходит. По ночам то жена-покойница снится, то клад, то жена, то вышка. Аккурат на Зосиму, помню, лёг не в избе, а в сенях, печь больно натопил да всю ночь на новом месте и ворочаюсь, никак уснуть не могу, чудится мне, будто барин клад выкопать хочет. Измучился весь… Встал - и на вышку. Подхожу и точно: кто-то стоит на коленях, рядом фонарик, и саперной лопатой скребёт. Ну, я подкрался и навалился на него покрепче. Он и не сопротивляется! Кто такой, спрашиваю? А он хрипит только, отпустил его да фонариком и посветил. Гляжу, а это брат барина!
- Что, - говорю, - братец каменщика утопил, вышку поджёг и был таков, а ты добро забрать хочешь?
А он шепчет:
- Кто ты?
- Не узнаёшь? Сторож я! Мы уже раз виделись!
- Умираю …
И впрямь: лежит, не шевелится и тихо стонет. Ну, я лесом и принёс его в избу.
Смотрю - батюшки, да он ранен в плечо. Лечил его, конечно, как мог. А чтобы никто не знал, положил его в маленькую комнату, тогда у меня пятистенка ещё большая была. Так вот, дня через два ему полегчало, поразговорчивее стал. Спросил, откуда я про клад знаю.
- Догадался, - говорю.
Позже и рассказал мне. Приехал к нему брат, плачет: дескать, имение растащили, вышку сожгли, в ревком отвезли и там всё фамильное отобрали - ценность представляет. Одни часы оставили. Прощения просил.
Они с братом-то из-за наследства разошлись, вроде как не поделили.
Леманн много мне чего рассказывал: и про семью, про всех дедов да прадедов, и всё у него цари да бары, купли да продажи. Да я мало чего про это запомнил - он о своём семействе говорит, а я о своём всё думаю. Сказывал, что поначалу брату поверил. Да и как не поверить? Кругом тогда что делалось! Свояченицу, сказывал, приютить пришлось, её сразу раскулачили. Просто выгнали из дома со всеми домочадцами, а она, говорит, шутила :
- Мы гордиться должны, что в нашей усадьбе главный штаб сделали! Так-то! Только потом сомнение его взяло: отчего это, скажем, часы оставили? Якобы редкие они были, с фигурами, эмалированные, от деда. И сокрушался братец-то больше о перстне.
- Дурачье! - говорил, - а туда же, Россией править хотят!
На перстне-то резьбу увидали, так больно подозрительной показалась, чуть ли ни шифровкой. Ювелира местного приволокли, тот трясся, как осиновый лист. Тоже дурак, всё «не знаю» да «кажется» мычал. В Кремле об этом узнать советовал. Эко хватил! Так ведь поехали в Кремль!
Когда брат в Париж уехал, он ещё больше засомневался. А позже сюда примчал, и мы с ним случайно и встретились. И после этого все его сомнения развеялись: где-то, думает, на усадьбе фамильное спрятано. Но где? Разве найдешь!
Поехал он в Рузу... Руза не Москва! Разыскал там ювелира, оказалось, никакой он не ювелир, а больше часовщик, хотя тоже не очень, но лавку держал. Ювелирным делом только поначалу занимался. У всех, видишь ли, лавки: и у Шевердяевых, и у Кармалина, у Зуева, на что уж купцы известные, и то… а у него на вывеске - "Магазин"… из немцев! Он за деньги-то и рассказал, что действительно в ревкоме ему перстень показывали и надписью интересовались: давно ли она сделана. Сказал, что вроде давно, ещё сказал, что вещь старинная и лучше о ней справиться у ювелира кремлевской ризницы, его якобы дальнего родственника.
И решил младший Леманн хотя бы перстень вернуть, а как - и сам ещё не знал. Вернулся в Москву - и к ювелиру; представился и сразу о перстне-то и выложил, хотя, конечно, никакой уверенности, что перстень у него, не было. Разве узнать что. Да не сразу у них сладилось-то. Леманн ему о своих предках рассказывал, то да сё, просил всё перстень фамильный показать, говорил, что из России скоро уедет.
С этим перстнем-то у них в роду предание от отца к сыну шло. Будто бы прапрадед их в Россию Лефортом был выписан в наставники русской армии. Да ничего путного из этого не вышло, так я понял, хотя и чин имел. Прадед тоже военным был и в турецкую кампанию у какого-то нАбольшего турка перстень-то и отвоевал. Откупиться тот хотел. Перстень тоже, знаешь… исторический! Чуть ли ни царей тамошних. Во как! И умудрился, запамятовал уж через кого, самому Потёмкину поднести, а тот храбреца пожелал видеть, перстень вернул и велел надпись на нем сделать. Только слова все никак не умещались, и решили тогда одни первые буквы вырезать. Вот надпись-то чудная и получилась. Об этом, говорит, даже Попов писал. А кто такой - спросить не случилось... Что за слова там были, я не упомнил - речь-то больно непривычная. Вроде как с
| Помогли сайту Праздники |
