Завьюжило в этом году раньше прежнего – прогневались ветры, понесли серые тяжёлые комковитые тучи, посыпало безо всякой пощады, воздух стал ясен – прорезалась в нём стальное, жестокое, обманное: дышишь полной грудью – больно станет, а слегка вдохнёшь – и силы по снегу пройти не будет.
Помутилось и в небе, и день стал мрачнее и короче, ночи холодом объяло, снегом присыпало щедро-щедро, в редкие солнечные проблески аж в глазах больно от яркости и белизны снежной.
В такие тяжёлые дни, первые дни последней свободной зимы решилась Божена, пошла на страх и риск.
Иренка, правда, отговаривала:
– Дурное ты замышляешь, дурное! На всё воля богов, а ты гневишь… ветрогонка ты, Божена! Не срамно самой?
Зубы сжимала Божена, крепилась – в сердце её и страх мешался с отчаянием, и было бы сказано слово крепкое, верное, но не от Иренки той же, что сама покоя в делах не знала и другим тосковать не давала, а от кого позначимее, может и отступила бы дева. Но не было известно намеренья никому иному – одна Иренка и ведала, пусть и вздорная, пусть и беспокойная, а своя, верная, не продаст ни матери, ни отцу, ни братьям.
– Спасения мне нет! – объясняла Божена. – Ни сна, ни отдыха, ни минуты счастья. Хоть бы знать…
Не лгала Божена. Она и в самом деле покойный сон потеряла и растерянной сделалась, и бледною, и даже схудела настолько, что в лице её выделялись лишь большие глаза. А всё с того дня пошло, как Марек пропал. Накануне ещё был и был как прежде – молод, весел, словно нищета его дома и не касалась его вовсе, а наутро пропал. С тех пор мрачнели в деревне двое: мать Марека и Божена. Первая за сына тревожилась, да за старость свою несчастную. Оно и ясно, что некуда спроситься, да не бросят свои же, подкормят и в лютую зиму, а всё одно – пропадать, не одним хлебом живёт человек, ему и ещё счастье нужно, надежда какая-то. И от исчезновения сына слабела мать его…
А Божена-то! Тайна у той была на сердце. Тайну эту знала лишь Иренка, да посмеивалась поначалу:
– Ты, Божена, чисто вздорка! На себя бы посмотрела – сама краса, да и дом у вас и хлебом, и скотиной полон, и мельница у вас! Ан нет! с другими словно пыня, и не взглянешь ласково, а на этого-то чего загляделась? У него и нет ничего за душой, кроме него самого! И сам он – зубоскал, ни проку, ни славы.
Но молчала Божена. Сама всё знала. Знала, что даже если случится так, что Марек падёт на колени пред отцом её и матерью, так не отдадут её. Не по карману ему. Всем известно – дом Марека покосился ещё с осени, гниёт дерево, а на обнову и мастеровое дело и золота нет. Да и трудится Марек на мельнице, что отцу Божены подвластна – сам он её ставил на землях своих, сам отладил, своими руками и заслужил признание. Для всей деревни хлеб, а прочее – на продажу, шутка ли?
И он там трудится… хоть и честно, да всё не сравниться ему! Божена в счастье родилась, в годы, когда тяготы уже отступили, и не знала она бед и мрака в душе своей, пока не пропал Марек. И ведь знала – даже глядеть на него не стоит, а глядела. И ведь знала, говорить с ним не стоит, а всё повода искала.
Иренка сначала смеялась, потом рукой махнула:
– Не Божена ты, а божедурье!
Божена и не спорила. Другими мыслями занята была. Всё гадала – почудилось ей или нет? посмотрел на неё сегодня он? или нет, случайно взглядом скользнул? А может встречи искал?
Один раз и правда подошёл. Божена с Иренкой плела, и даже руки её остановились, щёки заалели, а Иренка лишь усмехнулась – не верилось ей в чистоту намерений Марека, да и подруге своей она желала равного, а то и получше. Бывали и такие, и из города наведывались к отцу её! Так почему же ей тут прозябать, с тем, у кого и дома не поставлено как следует? Да, он один в труде, и отец их помер уже давно, но что же? на каждого своё значение!
Да и думалось Иренке, что Божена ей подсобит, тоже кого сыщет. У самой Иренки такого богатства нет, живет как все, и семья как все. Не перебиваются на воду, и богам спасибо!
– Божена, отца своего не видела? Не проходил он? – смущался Марек. Дрожала и Божена. Горел взгляд её. Пустой разговор внёс ей столько смятений в душу!
– Н…нет, – выдавила она с трудом, позабыв тогда всё на свете. – А ты чего хотел?
– На ярмарку хотел просить меня отправить, в торговый день, – ответил Марек. Владел он собою лучше, может быть, не запала ему Божена в душу, а может быть знал – не по нему кусок!
– А ты что, продать чего хочешь? Или сам в услуженье? – Иренка вмешалась сразу, как спохватилась. Сбила она, смутила Марека, и Божену, надо сказать, разозлила. Марек попятился от неё, как от пламени, а Божена напустилась на подругу.
– А ему и покупать-то не на что! – отбивалась Иренка, – ежели бы тебя хотел получить, то сделал бы что-то! хоть бы и в город нанялся! А так – далась ты ему?
Слова были жестокими и страшными. Не знала Божена, не могла сказать и слова лишнего Мареку, стыдилась и себя, и правды – а вдруг он засмеёт её? Или откажет?
Наблюдала за ним исподтишка, таилась. А с Иренкой и не говорила долгих три недели. А потом Марек пропал.
– Может в город подался? – Иренка не видела беды. Она была даже рада, что он исчез, и пусть тайна его исчезновения была притягательна, но лезть в неё Иренка не хотела. Но подругу было жаль. Пусть и не говорили они долго, но Иренка всё же рядом держалась всегда, готовая помочь, и вот, сгодилась помощь.
Металась Божена.
Не одну её исчезновение Марека занимало. Обмирало сердце, когда о нём говорили. Одни полагали, что утоп. Через зимнюю реку пошёл, да утоп. Бывает! Другие, что в город подался.
– Но не простился же! – всколыхнулась Божена.
– А кто ж его знает, может, чтоб и не остановили его, негораздка, – вздохнул отец и взглянул на дочь с подозрением: – чего взволновалась?
Впрочем, от того, как сдавала Божена, уже можно было и не гадать «чего». Соотнести недолго, составить ещё быстрее, если каждый день видишь белеющее лицо, в котором проступает страдание.
Сначала мать уговаривала:
– Может быть, и суждено так? Ушёл и ушёл. Может быть, недостойный он человек, а может быть, тяжко ему было видеть твою муку? Не губи себя, дочка, о том, что ветры забрали, уже не плачут.
Не слушала Божена. В окно глядела, взгляд смотрел, а не видел. Что-то дрожало в ней, чернело, разбиваясь в отчаянии.
Потом отец взялся:
– Да если бы ты ему нужна была также, а? что же он и разговора не повёл? Не пришёл ко мне честным босяком, не сказал и слова? стало быть, и не нужна ты была ему, так зачем изводишь? Разве стоит он того?
Братья переглянулись и пришли к короткому выводу:
– Если и заявится, убьём! И в пекло! он, шинора, убегать вздумал от честного народа, а сестра загибайся?
Не было меж ними и слова сказано о сердечных делах, а всё же чернела Божена от отчаяния. И отчаяние повело её в тяжёлый хмарный день на тропу чёрную, куда и ступать-то не следовало бы!
– Дурное ты задумала, дурное! – шептала Иренка. – Погубишь себя, а проку? И для кого? Тьфу!
– Умолкни! – прорезалась в Божене посреди отчаяния странная жестокость, и слова Иренки не устыдили её. Знала она, что прознай кто в деревне, от насмешек не спастись. Одно дело горем чернеть, другое – на дурнотропье идти.
Но шла, готова было ко всему.
– Ты ночью калитку отопри только, – уговаривала Божена, – отопри и только. И к себе ступай. А я к утру уж вернусь!
Иренка покивала. Жалела подругу, а только сговорились они, к матери Божены бросилась:
– Божена ночью на дурнотропь собралась! К колдунье!
Знала Иренка что доверия Божены лишается. Знала, что запрут ту дома, приставят, если надо, и девку к ней, а не спустят больше. Дурнотропь – это чёрная дорога. Там колдунья, там смерть. И не стоит ни один босяк того, чтобы туда идти.
Слышала Иренка, как ночью билась Божена, застигнутая братьями и отцом у калитки. Рыдала, кляла, догадавшись, и Иренку, но верила: правильно поступила, правильно. То, былое, переживётся как-нибудь, а дурнотропь – это гибель!
***
Меж тем Мареку уже никогда не прийти домой – сплелась уже та цепь обстоятельств, оплела и ноги его, и плоть, и душу.
Сначала, впрочем, он вовсе того не хотел, отбивался, когда шумела мать:
– Справедливо ли это на свете? Отец твой всю жизнь на них спину гнул, рук не жалел, а у них чего? Дом – полная чаша, а мы-то? мы? На всю их алчность трудились!
Отбивался он вяло, знал, что мать его не злой человек, но от трудов за детство его устала, когда остались они вдвоем против целого света:
– Отец не на их благо трудился, а на благо деревни!
– Деревни? Да что мне деревня?! У одни есть всё, а другие-другие? – бесновалась она каждый день, изъедала отчаянной тоской. Не злоба была в ней, нет, а зависть. И жалел Марек свою мать, и копил монеты, что выудить удавалось от бытовых расходов, на новую крышу и стену, и что-нибудь для неё.
Но она не унималась. Приходил он от тяжёлого труда, да слышал всё одно и то же. и если уж ветры превращают камень в податливый для себя материал, истончают его, превращают в диковинные фигуры, то что сказать о человеке? Был отпор и нет его. Сидел
| Помогли сайту Праздники |