Сухие листья на Янтарной улице.Дождей не было уже три недели. Сентябрь выдался сухим и тёплым, как прощальный вздох лета. Листья на тополях пожелтели, но не опадали, и солнце просвечивало сквозь них, делая улицу похожей на витраж в старом соборе.
Янтарная улица считалась самой красивой в городе. Дореволюционные особняки, мостовая из жёлтого кирпича, фонари в виде чугунных листьев. Но главное — на ней стоял кинотеатр «Янтарь». Открытый в 1957 году, закрытый в 2005-м, он так и простоял заброшенным, с заколоченными окнами и облупившейся вывеской. Говорили, что его снесут к Новому году. Но пока он стоял, и старики приводили сюда внуков, чтобы показать место, где когда-то целовали своих первых девчонок.
Сегодня — суббота, третье сентября — на скамейке перед кинотеатром сидели двое. Дед и внук. Дед — Григорий Петрович, семьдесят пять лет, в старом пиджаке и кепке. Внук — Лёшка, четырнадцать лет, в толстовке с капюшоном, наушники на шее, глаза в телефон.
— Убери, — сказал дед. — Хватит в него смотреть. Тут воздух какой, а ты — в экран.
— Какой воздух, дед? Тут бензином воняет с дороги.
— А ты принюхайся. Бензин — это сейчас. А раньше здесь пахло попкорном и духами «Красная Москва». Моя Зойка эти духи носила. Вот отсюда, с этой скамейки, я впервые её поцеловал.
Лёшка убрал телефон. Не потому, что захотел, а потому что дед так редко о чём-то просил. Обычно молчал, смотрел телевизор, пил чай. А сегодня притащил его на другой конец города, уселся на лавочку и заговорил.
— Расскажи, — сказал Лёшка, чтобы не обидеть.
— А ты слушай, — дед достал из кармана старый билет. Пожелтевший, с ободранными краями. — Смотри. «Кинотеатр "Янтарь", 12 октября 1970 года, сеанс 19:00, фильм "Белое солнце пустыни"». Мы с Зойкой пришли на этот фильм. Она тогда в красной кофточке была, коса ниже пояса. Я купил два билета и два стаканчика лимонада. Деньги копил неделю.
Лёшка взял билет, повертел.
— А где второй?
— Второй она забрала. На память. А этот я оставил себе. И храню пятьдесят шесть лет.
— А она где сейчас? — спросил Лёшка, хотя знал. Бабушка Зоя умерла пять лет назад. Но ему хотелось, чтобы дед сам сказал.
— Умерла, — дед помолчал. — И знаешь, что самое смешное? Мы с ней прожили пятьдесят лет, а я помню только этот день. Как она смеялась, когда Сухов сказал «Восток — дело тонкое». Как её пальцы дрожали, когда я взял её за руку. Как пахло от неё яблоками и «Красной Москвой». А потом — годы, работа, дети, ссоры, болезни. Всё как в тумане. А этот вечер — вот он, у меня в кармане.
Он замолчал. Лёшка смотрел на закрытый кинотеатр — на заколоченные двери, на облупившуюся краску.
— Дед, а она тебя любила?
— Любила, наверное. Только мы редко говорили об этом. В наше время не говорили. Делом доказывали. Она мне тридцать лет борщ варила. Это и есть любовь.
Лёшка усмехнулся.
— Сейчас так не любят.
— А как сейчас?
— Сейчас любят быстро. На одну ночь. Или вообще только в телефоне.
— Дураки, — сказал дед. — Без обид. Вы дураки. Телефон выключи, останься один — и что? Душа пустая. А у нас душа была полная. Даже когда ссорились.
Он показал на дверь кинотеатра.
— Вот туда мы зашли. Внутри было темно, пахло сыростью и чем-то сладким. Я боялся, что в темноте не найду её губы. Но нашёл. И потом всю жизнь искал — и находил. Каждый раз как в первый.
Лёшка молчал. Он думал о своей однокласснице Маше, которая вчера поставила ему лайк в инстаграме. И о том, что он никогда не целовал её, да и не хотел, наверное. А дед хотел. Пятьдесят лет.
— Дед, — сказал он. — А ты её сейчас помнишь? Какую — молодую или старую?
— И так, и так. Молодую — когда доброе вспомню. Старую — когда укоряю себя за то, что мало носил её на руках. Надо было больше. Я ж сильный был, грузчиком работал, мог бы носить каждый день. А носил только на свадьбе да на юбилеях.
Он замолчал. Достал папиросу (дед курил «Беломор», но Лёшка никогда не видел, чтобы он курил при бабушке).
— Лёшка, — сказал он, не закуривая. — А ты свою любишь?
— Какую?
— Ту, о ком думаешь, когда телефон смотришь.
— Нет, — соврал Лёшка. — Так, одноклассница.
— А поцеловать боишься?
— Не боюсь. Но она не захочет.
— А ты спроси. Не в телефоне спроси. Приди, возьми за руку, посмотри в глаза. И спроси. Если откажет — ты хотя бы попробовал. А если согласится — то это будет твой билет. Как у меня.
Лёшка опустил голову.
— Дед, а ты не боишься, что кинотеатр снесут? Место-то ваше пропадёт.
— Место пропадёт, а память — нет. Пока я жив — оно здесь, — он постучал себя по груди. — И пока ты жив — тоже. Я тебе рассказал — значит, ты запомнил. Расскажешь своим детям. И так дальше.
Он взял внука за плечо.
— Иди, Лёшка. Иди к своей Маше. Прямо сейчас. А я тут посижу, с Зойкой поговорю. Мы давно не говорили.
— Она же умерла, дед.
— А я с ней разговариваю. Она слышит. Ну иди.
Лёшка встал. Хотел обнять деда, но постеснялся. Просто кивнул и пошёл по Янтарной улице в сторону школы, где жила Маша. Шёл медленно, потом быстрее, потом почти побежал.
Дед остался один. Достал вторую папиросу, закурил. Пустил дым в прозрачный осенний воздух.
— Зойка, — сказал он тихо. — Ты видишь? Внук наш побежал любовь догонять. А я вот сижу, старый, курю и тебя вспоминаю. Ты бы его одобрила. Он добрый, только стеснительный. Как я когда-то.
Он замолчал. Скамейка скрипнула. Ветер поднял сухие листья, закружил их у ног.
— Знаешь, — продолжил он. — Я ведь хотел тебе сказать, когда ты лежала в больнице. Что я тебя люблю. Но боялся, что ты подумаешь — это от жалости. А это было от всего. От всей жизни. Ты прости, что не сказал. Теперь говорю. Поздно, правда. Но ты всё равно прости.
Листья упали. Где-то далеко стучал поезд. Кинотеатр «Янтарь» стоял молчаливый, как старый свидетель миллионов поцелуев.
Григорий Петрович просидел на скамейке до заката. А когда солнце село, встал, поправил кепку и медленно пошёл домой. Мимо заколоченных дверей, мимо старых фонарей, мимо своей жизни, которая осталась там, внутри — в темноте зрительного зала, где впервые пахло сыростью, сладким лимонадом и «Красной Москвой».
|