Марфа. – А если по-нашему, так – Федя.
– Немец, что ли? – удивился Петр. – А с виду, вроде, наша, русская харя.
– Где же это ты немца-то подцепила? – удивился Павлик.
Я посмотрел на него с отвращением. Часто ли сами они на себя смотрят хладнокровным и непредвзятым глазом? Видимо, нет. Быть может, что и никогда.
– Зовите меня просто: Бог! – глухо сказал я.
Дядьки коротко хохотнули. Я не протестовал, я лишь молчал.
Души этих людей всегда будут обогреваться торфом или каменным углем. Им неведомы иные источники тепла или смысла.
– Ну-ка подержи его, брат! – сказал старший. – Я выпить хочу.
Павел навалился на меня, я же, впрочем, не очень-то сопротивлялся. Другого ничего от человека я никогда и не ждал, так что стоит ли удивляться теперь моему нынешнему унижению? Нет, ему не стоит удивляться! Все, что и могут принести мне мир и насельник его – человек, так только унижение, одно унижение, и ничего больше!.. Праведные пройдохи! Фальшивые проповедники, оголтелый ваш дух укрепляют лишь ложные толкования! Когда вы все изойдете в бесцельности, – ждите! Я приду к вам на подмогу, сияющий, великолепный, возродившийся, опомнившийся!.. Быть может, приду!.. Если бы любовь Бога к человеку не была домыслом, я увидел бы в ней самый кощунственный из инцестов. Я – временщик в этом мире-временщике, я – мертвец в этом мире мертвых, мире безнадежных, безрассудных и безжалостных.
Петр налил себе самогона в мою стопку и выпил с ожесточением. Потом он засунул в рот капусты и еще огурец и все это жевал, шумно дыша и стоя надо мною. Капуста из его рта падала мне на грудь. Младшему тоже, должно быть, не терпелось выпить.
– Ну-ка, сестра, – сказал он, – налей и мне тоже.
Марфа налила самогона для брата, насадила огурец на вилку, самый лучший, и поднесла угощение Павлу.
– Павлик, отпусти его, – попросила женщина.
– Можешь отпустить, Павлуша, – хохотнул старший. – Никуда не денется.
– Смотри, сволочь, – сказал мой мучитель, ослабляя хватку, – с огнем играешь.
Я поднялся с пола, отряхиваясь.
– Феденька, налить тебе тоже? – ласково спросила Марфа, но тут же поправилась, и тон ее при этом переменился – от бабьей гнусности до здорового человечьего подобострастия:
– Налить тебе, господин?
– Господин! – ухмыльнулся Петр. – Я вот вчера заявление на отгул на работе писал: господину, мол, начальнику цеха такому-то от господина старшего бригадира сякого-то... Прошу, мол, ну и так далее... Все мы теперь господа стали!..
Я лишь молчал, отвернувшись. Все предначертания от мира для человека сродни шантажу, даже самые милосердные, даже самые необязательные, знал я.
Братья шумно выпивали и закусывали, Марфа тоже потихоньку опрокинула стопочку.
– Ну так что? – молвил Павлуша, насытившись. – Пороть его, что ли? А, Петь?
– Нет, – тяжело возразил Петр. – Он паскудничал прилюдно, у нас на глазах, можно сказать, а мы его должны втихомолку?.. Да он того только и добивается, да ты взгляни, взгляни! – говорил он брату.
– А чего мне глядеть-то на эту сволочь?! Он думал напаскудничает себе, и все шито-крыто будет, – отмахнулся Павел. – Да не тут-то было!..
– Надо его народу показать, – заключил Петр, наливая себе еще, – рассказать, какая он мразь, и вот тогда пусть народ посмотрит на него и решит, что с ним делать.
– Верно, – согласился и младший.
– Вы что, мальчики, – испугалась Марфа, – хотите его на улицу вести? Не надо, уж лучше здесь.
– А ты, сестра, не вмешивайся, – нахмурился Петр, – и так уж делов наделала по самую крышу. Родителей только наших покойных опозорила.
– Ты, Петька, не вали все в одну кучу!.. – крикнула Марфа. – Родители здесь ни при чем.
– Давай собирайся! – дернул меня за одежду Петр.
– Надо же, – удивился Павлик, – пришел тут паскудничать и еще свои чечетки выплясывает. Совсем без совести люди сделались.
– Где ты, сестра, только откопала такого? – поинтересовался Петр.
– Не твое дело, – огрызнулась Марфа. – Туда же пойдешь – тебе такого не достанется.
Она накинула на плечи косынку и первою двинулась к выходу.
– Эй ты, – крикнул Петр сестре, – не ходи никуда! Мы сами справимся!..
– Да отстань ты! – махнула рукою Марфа.
Вышли мы на лестницу едва ли даже не миролюбиво. Подошвы моих туфель стучали по ступеням бестактно и несвоевременно, но с этим ничего нельзя было уж поделать. Я шел впереди, сразу за мною плелась женщина, а сзади громыхали тяжелыми ботинками Марфины братья. Внизу я все же не уберегся и с размаха треснулся о притолоку, взвыл от боли и зажал темя рукою. Марфа ойкнула и потянулась ко мне, будто желая разделить со мной боль. Но я отвел ее руку.
– Значит, ждешь прихода мужчины – посади под дверью братьев? – шепотом укорил ее я.
Марфа выглядела смущенною.
– Ах нет, – сказала она. – Просто так получилось. Я здесь не виновата.
Я ничего не ответил ей.
На улице уж темнело; еще немного, должно быть, и станут зажигать латерны. Над головою моею больною теснились облака, рыхлые и тяжелые, будто брынза. Редкие прохожие сновали по сей гнусной улочке, которая так и не признала меня, зато поспешила исторгнуть. Мы остановились.
– Нет, – сказал Павлик, оглядевшись, – здесь нет народа. Надо на проспект идти.
– Айда на проспект, – согласился Петр.
– Да, – сказала Марфа. – Там народу больше.
Страх высоты – один из важнейших компонентов нашего восхищения высоким; мне же этого более было никогда не ощутить, ибо я презирал теперь и страх высоты и даже само высокое. Мне следовало бы теперь изучать презрение и все презираемое. Мне следовало бы поставить презрение на место высокого, на место совершенного и беспредельного. Мне нужно было отдаться презрению с отчаянной веселостью танца, но мог ли я сделать это теперь, когда мне мешали, когда мне препятствовали?!
Я прекратил зажимать рукою темя, и кровь стала стекать мне на лоб, хотя и совсем немного, небольшою струйкой. Если уж бессмертия для вас так недостижимы, жалкие человеки, учитесь хотя бы управлять реинкарнациями. Умейте же во всякий день и час содержать в сухости порох своей причудливости, умейте же вместе с тем без остатка взрываться во всякую минуту, которую обычно зовут вдохновенною, тщитесь имя, смысл и значение свои распылить по миру, по каждому замысловатому закоулку того, чтобы задохнулись, захлебнулись и мир и закоулки его их новою красотою, новым содержанием, зашлись в фантастическом содрогании, забились в падучей болезни небывалой неистовости, нового чудотворства.
На проспекте было народа поболее, но тоже вовсе не толпы. Мне это было все равно, братья же, вроде, оказались разочарованными. Однако ж ничего не поделаешь – приходилось довольствоваться имеющимся.
– Здесь, – сказал Павлик.
– Говори ты, брат, – предложил Петр. – У тебя-то, вроде, язычок побойчее.
Тот приосанился. Задумался на минуту.
– Люди! – вдруг крикнул он. – Люди!.. Вот стоим мы перед вами. Мы не беженцы, не попрошайки, нам не надо ваших денег, нам надо только вашей справедливости.
Кто-то уж остановился подле нас, например, растрепанная старуха с мальчишкою в школьной форме, должно быть, ее внуком, другие же только еще подходили. Собиралась даже небольшая толпа.
– Вот я – Павел, – ткнул себя кулаком в грудь оратор, – это вот – брат мой Петр, это – распутная сестра Марфа. А это вот – гнусный паскудник, который говорит, чтобы его называли Богом, или хотя бы Фридрихом, а на самом деле, он – обыкновенный наш Федька.
– Как он велит себя называть? – переспросила старуха.
– Да-да, мамаша, вы не ослышались, – подтвердил Павлик. – Вот вас как, например, зовут?
– Меня-то? – еще раз переспросила старуха. – Фамилия моя – Ленская. И хоть у меня и имя есть, но все так и называют: бабушка Ленская. А это внучек мой – Славик, но он – Чемоданов.
– Вот! – торжествующе сказал Павлик. – Вы – бабушка Ленская, он – Славик Чемоданов, а этот... этот говорит, чтобы его называли Богом.
Марфа стояла вся раскрасневшаяся, потная, она лишь обмахивалась руками.
– Ну хватит здесь, Павлушка, всякую чушь городить! – недовольно сказала она.
– Да-да, – подтвердил Петр, – ты, главное, про паскудства его давай. Чего воду в ступе толочь-то?
– Да я про паскудства и говорю! – заорал Павлик. – Этот вот паскудник пришел сегодня к нашей распутной сестре, и знаете, что он с собою принес? А? Нормальные-то мужики цветы приносят или подарочки какие!.. А этот... Этот... Вот что с собою принес!.. – крикнул еще Павлик и потряс над головою моей плеткой.
– Пошляк какой! – возмутилась старуха Ленская. – Сейчас столько пошляков стало! Ужас просто какой-то!..
– Это не пошляк! – крикнул Петр. – Это мразь, это выродок! А сестра... сестра...
– А я знаю, – сказал внучек Чемоданов. – Это называется садо-мазо.
– Замолчи! – аж вся затряслась старуха Ленская. – Ты еще маленький. Откуда ты можешь знать?! Тебе еще нельзя знать про глупости.
– Ну да, конечно, – крикнул внук, – я уже не маленький, и я знаю. Я в кино видел.
– И кино тебе такие смотреть нельзя! Все сегодня твоим родителям расскажу.
– Старая ябедница! – прошипел внук.
Ленская отвесила внуку злую затрещину, тот не стерпел и ответил ей тем же, а потом, схватив ее за одежду, несколько раз тряханул старую женщину.
Тут вмешался еще какой-то плюгавенький мужичонка из толпы.
– Если имеются какие-то законные претензии, – сказал он, – следует подавать исковое заявление в суд в установленном порядке. Заплатить пошлину, приложить справки и показания свидетелей... Я знаю, у меня племянница в суде работает. Гражданочка, – обратился он к Марфе, – у вас есть какие-то законные претензии?
– Да нет у меня никаких претензий! – отмахнулась Марфа.
– Какие там претензии?! – крикнул кто-то. – Обычное дело: если сучка не захочет, и кобель не вскочит.
– Вы тут, смотрите, поосторожнее про сучку!.. Сестра все-таки!.. – угрожающе сказал Павлик.
– Тогда ничего не выйдет, – довольно сказал мужичонка.
– Да что вы все про свои пошлины?! – заорал вдруг Петр. – Не станет он платить никакие пошлины!
– Пошлины платит истец, – поправил Петра плюгавенький.
– Дурак какой-то!.. – крикнул Петр.
– Ну, знаете! – обиделся мужичонка.
– Да он вообще никого не уважает – ни вас, ни меня, ни власть, ни людей!..
– Ни кесаря... – зачем-то вставила старуха Ленская. Кажется, все на свете оперы смешались в глупой ее голове.
– Ни кесаря, – подхватил Петр, – ни Марфу, никого! Он только себя уважает.
– Так? – встряхнул меня Павлик.
– Что? – спросил я.
– Никого? – сказал тот. – Никого не уважаешь?
– И кесаря тоже? – снова встряла старуха.
– Ну?! – замахнулся Петр.
– Кесарю нынче не обязательно даже отдавать кесарева, совершенно не обязательно, – тихо сказал я, – да он его, впрочем, и не требует, он его сам тибрит.
– Вот! – вскричал Павлик. – Слышали?
– Не уважаешь, значит? – спросил Петр. – Презираешь? И меня презираешь? И Марфу презираешь? И бабушку вот презираешь? И вообще всех презираешь? Так, что ли?
– Да, – хмуро сказал я. – Я презирал человека, но от кого еще, если не от меня, ожидать ему его блистательных ренессансов и реабилитаций?!
– Ясно вам?! – торжествующе потер руки Павлик.
Мог ли я ныне успеть утвердить вездесущее, но неопознаваемое? Разумеется, я не мог. Минуты,
| Помогли сайту Реклама Праздники |