Михаил Литов
ТАКИЕ ОНИ, НАШИ ПОНЯТИЯ
Я с детства, с младых ногтей привык к тягостной думе о тюрьме, и тому виной, что я оказался слишком чуток к некоторым самобытным и, можно сказать, священным, выстраданным понятиям наших людей. В людской скученности нашего двора то и дело раздавались темные и страшные намеки на неизбежность, что ли, обязательность тюремного заключения. В моем детском воображении мир складывался в картину чудовищного лабиринта, из которого мне никогда не выбраться, если я не поваляюсь своевременно на тюремных нарах, не нахлебаюсь под завязку лагерной каши. Многим из соседей было что повспоминать об этапах в края отдаленные и разных лесоповалах, а другие просто запугивали. Тюрьмой да сумой. Делалось это порой и из добрых побуждений, в порядке наставления и предостережения.
Мои родители к подобным нравоучениям не прибегали, но они, надо сказать, всего на свете боялись, на все трусливо оглядывались и отовсюду ждали беды, что тоже наводило меня на определенные размышления. Отец и мать и еще некоторые родичи вспоминаются мне вполовину как в сонном видении, чуть ли не призраками, с чьих губ срывались даже не слова, а лишь слабая попытка их вышевеливания, в котором я уже только теперь угадываю очень даже вразумительное: берегись, берегись; остерегайся, остерегайся; сохрани тебя Господь… И больше ничего. Не знаю, сон ли это какой опять же закрадывался, но с годами меня все безотраднее захлестывала муть припоминания об отце, будто бы печально сидящем за решеткой, томящемся, беспомощном; а я пришел и с неразумным детским любопытством заглядываю в его убитые страхом глаза, и это тайна, о которой у меня наяву никогда не было речи ни с кем из близких.
Песенки пелись у нас во дворе душевно о тюремных тяготах, недоразумениях и приключениях. И пока я был отрочески мал, мне, простодушному, казалось, что некая угнетающая атмосфера нарочито создается вокруг меня. Отнюдь не забитый, вовсе не робкий и в сущности веселый, я вступал в жизнь точно так же, как это делали до меня миллионы живых существ, играя, шаля, выделывая всякого рода оплошности. И вот стоило мне хоть на йоту оступиться, крикнуть громче обычного, разбить соседское окно футбольным мячом, тотчас грозной горой возникал предо мной кто-то соседей, тряс в ярости головой и произносил сакраментальное: по тебе тюрьма плачет.
Частенько приступали с таким разговором:
- Кутузка говоришь? Каталажка?
А ведь я молчал. Ни о чем не спрашивал, кутузкой вовсе не интересовался.
- Каталажка, братец, штука особенная, она всегда где-нибудь поблизости, сверни за угол, и ты в нее уткнешься носом, а там – нары, это уж так водится, и рано или поздно ты на них уляжешься, Петя, - разъясняли мне с лихостью бывалые люди.
В общем, нестройный гул голосов посвящал меня в тайны статей уголовного кодекса, режимов содержания, тюремной иерархии, «крыток» и пересыльных тюрем, всенародно знаменитых централов, столыпинских вагонов, поселений, «шабашек», «непоняток», которых всемерно убегай, «петухов», которыми пользуйся, «коней», которые читай, ибо есть они тюремная почта, отдельно взятых учреждений, иначе сказать, лагерей, расположенных порой в таких местностях, одно название которых нагоняло на душу мистический ужас. Помню, возникали мечты, как я геройски разочтусь со всеми подстерегающими меня в будущем испытаниями, но тут непременно смущала мою бодрость бабушка, изредка приезжавшая из другого города нас навестить. Она была тихая и смирная, и только по ночам часто, вдруг проснувшись и соскочив с кровати, дико кричала: уже? пришли? забирают? Я догадывался, что это связано все с той же великой тайной мира.
Видите? Ветер дул в одном исключительно направлении. Появлялись какие-то специальные люди, задавшиеся целью накачать меня вином, научить непотребным словечкам, подпихнуть к распутной бабе. Я начал трусить, печаль, дурные предчувствия забирали меня; в моей душе уже поселялось сознание обреченности, сознание неотвратимости наказания. Я еще сопротивлялся, но разница между мной и окружающими на моих глазах раздиралась до вида жуткой черной пропасти, оставляя меня на той стороне, где можно было только мучиться и вместе с бабушкой кричать среди каких-то отвратительных сновидений. Они, соседи, потом еще учителя или разные случайно подвернувшиеся собеседники, вовсе не думавшие сходиться и дружить со мной, словно говорили: мы, взрослые, матерые, сознательные, возмужавшие, мы завсегда твердо знаем, что мы-то чисты перед Богом и районным судом, а оглянуться вокруг даже нам страшно, столько всюду так называемых ближних, по которым плачет тюрьма. Что я мог на это им ответить? Тюрьма ждала меня.
Конечно, далеко не все наши люди внутренне готовы переступить роковую черту и оказаться в мрачной атмосфере подозрительности, злобы и угроз, в которую меня сызмальства завлекли без всякого согласия и готовности с моей стороны. У многих в голове свистит ветер, и потому они веселы, беспечны, безвредны. Лишь единицы по-настоящему уподобляются суровым оракулам и пророкам, диким кликушам. Но, признаться, ни разу не встретил я совсем уж беспечного господина, которому представление о легкости попадания в места не столь отдаленные показалось бы неслыханной чушью. Напротив, это представление носит какой-то повальный и головокружительный характер, для иных даже упоительный.
В тюремной библиотеке, как я позже заметил, какую книжки ни возьми, обязательно в ней хоть краешком, косвенно, а зайдет речь о темнице. Но и на воле словно кто-то всегда с нарочитостью подсовывал мне книжки точно с тем же уклоном. С раннего детства надо мной тяготела невеселая мысль, или предчувствие, а еще вернее сказать – уверенность: по той простой причине, что на мою долю выпало родиться мужчиной, мне не избежать армии и тюремных нар. Не скажу, чтобы эта перспектива вселяла в меня неодолимый ужас, ведь неведение – а что я мог тогда знать доподлинно, скажем, о тюрьме? – разжигает скорее любопытство, чем страх, тем не менее я завидовал девочкам, они казались мне избранными существами, которых, не в пример мне, обреченному тьме неизвестности, ждут впереди лишь удовольствия и радости.
Вспоминаю наш двор, где своим, грубо говоря, наглым поведением особенно выделялся один человек, долговязый и несуразно тощий, а потому прозванный Глистом. Он был старше меня лет на десять. Трудно определить время, когда он стал звероподобен. Шалил Глист, его действия явно не соответствовали общепринятым нормам, и чистая публика поджимала губы, видя его. Вечно он нам демонстрировал, что будто бы рвет некие путы, крушит в прах рамки приличий. Само собой, шибко закладывал за воротничок. Молчу, молчу! Неудобно рассказывать в подробностях, как изобретательно валял Глист в грязи высокое звание человека, как он оскорблял нравственное чувство жильцов. По нему плакала тюрьма. Это было ясно всем, даже мне. Впрочем, трудно вообразить уголок людского обитания, где бы не было своего Глиста, он распространен повсеместно, как воробьи и голуби.
Наш Глист каким-то чудом, как если бы всем назло, удерживался, однако, в пределах законности. Я, разумеется, тоже. И людям оставалось только разводить руками в недоумении, как и за что отдать нас в распоряжение Фемиды. С годами я понял, что для этого недостаточно хмурого взгляда раздражительного соседа или взмаха его руки, но напряженное внимание к тюремному миру и сознание, что он чем-то ужасно близок мне, вовсе не покинуло меня, и я не успел еще толком опериться, утвердиться, продумать свои жизненные пути-дорожки, как уже устроился вертухаем в нашу городскую тюрьму. Это случилось как бы само собой. Вернувшись из армии, где я, как и следовало ожидать, служил в конвойных войсках, я прямиком пожаловал в упомянутую тюрьму и заявил, что некий долг, некие доблести, некие понятия о смысле и цели человеческого существования – все влечет меня к роли блюстителя порядка в стенах этого необходимо нужного, пожалуй, что и богоугодного учреждения.
Еще когда я, облаченный в армейскую форму, развозил на поездах сидельцев по всей стране, меня занимало, куда же это я их доставляю, и что с ними происходит там, за толстенными стенами тюрем, похожих на средневековые замки. И вот я оказался внутри. В нашем городе тюрьма проста, сугубо казенной постройки, однако в ней есть все же, на что посмотреть. Новые коллеги принялись частенько излагать мне свои соображения о таком частном и сокровенном случае, как семья, так называемая ячейка общества. Жена принадлежит к тем правильным представительницам своего пола, которые бережно хранят очаг, рожают или хотят рожать детей и, не витая в эмпиреях, основательно и цепко держатся за сей мир. А муж, как правило, незадачлив, всюду терпит поражения, пьет, даже если он вертухай, и как будто витает в эмпиреях, но иной раз не прочь спуститься на землю и поколотить благоверную. В тюрьму я, влачась своим роковым путем, уже некоторым образом попал, а как начались вокруг меня все эти мутные, невыносимо скучные, полные каких-то непонятных сомнений и загадок разговоры о бабах, женах, я решил, что мне пора жениться. Хорошо еще, если по трезвости, а если под пьяную руку попадет, тогда бьешь ее сильно и за волосы, бывает, таскаешь, рассказывали вертухаи, собравшись в кружок. Я женился на Варваре, женщине приятной, хотя и обыкновенной наружности, с ограниченным кругом интересов, нацеленным на тарелки, кастрюльки, цветочки в вазах и прочую чепуху. Она беспечно поддавалась и предрассудкам, опутавшим наш маленький, уютный дворик, где тон по-прежнему задавали разные соседи, внезапно появлявшиеся из каких-то темных, словно потаенных углов и сумрачно возвещавшие роковую неизбежность тюремной судьбины. Скажу тут, что меня их заклинания не могли уже, конечно, запугать, однако в плену каких-то особых, напряженных впечатлений и предчувствий все же держали. Мысль, что Глиста пора отправить за решетку, не была совсем мне чужда. А в моей жене она нашла верного и последовательного выразителя. Она возненавидела этого неугомонного беднягу до того, что ненависть, можно сказать, помрачила ее разум.
Разъяснять мне суть жизни со временем взялись более внушительные и умные люди, чем мои коллеги, рядовые охранники. Сам начальник тюрьмы, полковник Земной, однажды, когда я явился к нему с рапортом об одном мелком служебном происшествии, снизошел до задушевного разговора со мной. Полковник был не просто начальником, он был любимцем тюрьмы, на него, как на отца родного, молились всех чинов вертухаи, а пораженный в правах контингент считал хозяином справедливым и заслуживающим известного уважения. Моя маленькая роль делала меня перед ним как бы неизвестной и в сущности незавидной величиной, а вот поди ж ты, он с этим не посчитался и оказал мне самый любезный прием, когда в том, правду сказать, не было ни малейшей необходимости. Он пригласил меня на чай в свой отменно обустроенный кабинет, где он держал еще специальный закуток для отдыха, украшенный огромными аквариумами, в которых среди серебряных пучков
|