кажется нам идеальным. Амалия увозила Эдика на юг, чтобы превратить суровую меннонитскую жизнь в поэзию.
В Сочи мать и сын стали посещать родственную меннонитам баптистскую церковь. Внешне их жизнь мало изменилась. По будням — школа, по выходным — загородные прогулки. Амалия Вольдемаровна всегда старалась выкраивать для них время, сколь бы трудно это ни было. Обязательный пункт воскресного расписания — богослужение.
Возрастной кризис нарушил идиллию, хотя, если посмотреть непредвзято, прошел довольно мирно. Как и положено, Клааса видели несколько раз в сомнительной компании, изрядно подвыпившим, порой лицо его украшал контрастный синяк, а руки и ноги — ссадины. Временами он забывал переночевать дома, летом на пляже сигал с буны прямо у берега, предваряя опасные прыжки чрезмерно физиологичной жестикуляцией в присутствии заезжих красоток. Издалека его было нетрудно распознать благодаря кумачовому цвету спецодежды, по которой туземцы отличали на пляже своих от «вербачей». Купальный костюм представлял собой безразмерные изрезанные ленточками семейные трусы, одевавшиеся поверх плавок.
С учителями Эдик вел себя предельно корректно, и к вящему их удовольствию сменил «молельный дом» на библиотеки и кружки — литературные, музыкальные, спортивные. Плодами его словесных экспериментов услаждались не только богемные старушки, но и дворовая интеллигенция. Сердца первых старшеклассник Клаас покорял литературными эссе на темы вроде: «Образы немцев в произведениях Л.Н. Толстого и Ф.М. Достоевского»; у сверстников же успехом пользовалась его «Оду русскому мату», в которой Эдуард произвел тончайший морфологический, семантический и орфоэпический анализ характерных для русской речи площадных выражений. Опираясь на многочисленные примеры, он отстаивал гипотезу, в соответствии с которой повсеместное употребление бранных идиом свидетельствует не о скудости мышления, но скорее об изобилии чувства, что роднит русскую речь, темперированную матом, с сочинением великого немецкого композитора И. С. Баха «Хорошо темперированный клавир». Благодаря этому сочиненьицу Иоганн Себастьян со своим клавиром стал достоянием дворовых масс, по крайней мере той их части, которая соприкоснулась с народно-просветительской деятельностью немецко-сибирского переселенца.
Клааса считали весельчаком, вундеркиндом, отчасти авантюристом и пошляком, но только не охотником за головами, и уж тем более никому в голову не пришло бы назвать его патриотом. Поэтому, когда Эдик после вуза отправился добровольцем в Чечню, знакомые его по обоим берегам реки Сочи пришли в недоумение, не зная, что и думать.
Полтора года спустя Амалия Вольдемаровна, точно винясь, рассказывала знакомым о награждении сына медалью «За отвагу». Не поверили. Решили, что военные бюрократы перепутали Эдика с кем-то. Но через шесть месяцев он явился самолично и на торжественном алкогольном приеме в его честь в немногих скромных выражениях подтвердил сказанное в официальном сообщении, пустив по рукам высокую государственную награду. Сержант Клаас был награжден за отвагу, проявленную при прорыве отряда из окружения чеченских боевиков. На него стали смотреть с опаской, ожидая, когда же он, страдающий «поствоенным синдромом», проявит себя в новом качестве ветерана — начнёт лезть в драку, бухать, забивать косяки, орать во сне, глядеть безумными глазами. Шли месяцы. Эдик вел себя уравновешенно и приветливо, знакомые отмечали появление у него «философского взгляда» на жизнь, эдакой флегматичной доброжелательности ко всему и вся. Ничто, казалось, не могло его серьезно огорчить. Правда иногда все же замечали тревогу, с какой поглядывал он на кусты и подворотни.
Если бы друзьям дано было заглянуть в душу опаленного войной парня, они с удивлением констатировали бы, что Эдик воспринимал чеченскую войну как некие лабораторные занятия, понадобившиеся ему для подтверждения теории, собираемой по крупицам за годы учебы в старших классах, а затем в университете. Во время зачисток и пьянок, боев и допросов, марш-бросков и отступлений предмет, изучению которого Эдик отдавал все свои умственные способности, предстал пред ним с чудовищной простотой и неумолимой внутренней логикой. Предметом этим была, ни много ни мало, её величество — жизнь.
Он медленно садится, словно преодолевая сопротивление, нащупывает рукой магнитофон и, немного помедлив, включает. Раздается шипение, разбавляемое отдаленным лаем собаки. Издалека доносится звук проезжающей машины. И наконец, голос:
— Зачем ты вернулся? Когда ты мне нужен был больше всего на свете, ты исчез…. Я просил тебя, умолял, ползал перед тобой на коленях, но ты все равно ушел….. А я ждал, стучал во все двери, надеялся, что одну из них откроешь ты…. Но тебя не было.
Внимая этому замогильному хрипу, Эдик чувствует, как все тело его наполняется тяжестью, теряет подвижность, оплывает. Голос на пленке принадлежит ему. Он наговорил запись три дня назад и с тех пор слушает её вновь и вновь, порой дополняя рвавшимися наружу репликами. Ему требовалось выговориться, но не было никого, с кем бы он мог и хотел поделиться. Он не желает использовать людей, ибо знает, что у каждого в горле застыло то же эхо отчаяния, какое булькает в черном пластиковом ящичке. Ближе к концу записи слов становится все меньше, пока гул проезжающих машин, крики детей и экзальтированные голоса радиорекламы окончательно не заполняют звуковое пространство. Запись обрывается. По комнате ударной волной катится оставшийся нестёртым кусок песни:
Это все, что останется после меня
Это все, что возьму я с собой.
Словно подстреленный, Клаас падает на постель и рыдает, сотрясаясь всем телом, как зашедшийся кашлем чахоточный. Щелчок. Все стихло. Эдик чувствует удушье. Вспоминается излюбленный «опыт» Соловьева.
Майор ФСК назвал эту пытку «Жаждой счастья». Фигурой он был заметной, пожалуй, даже уникальной. У Соловьева «раскалывались» все, даже самые фанатичные «духи». Причем пытал майор гораздо меньше, чем другие следователи. Он все делал в меру. Дозволял бить в меру, насиловать в меру, морил голодом в меру, выворачивал суставы в меру. Он никогда не кричал на «испытуемых», обращался всегда уважительно, на Вы, и много с ними беседовал.
«Учись у жизни, сержант, — повторял Соловьев после очередного успеха. — Все то и дело твердят: «жизнь сломала», «жизнь – жестокая штука». А никто ведь не удосужился проанализировать механизм ломки, никто не пытается понять, в чем собственно жестокость жизни. Жизнь логична, сержант. В этом её сила. Поэтому человек бессилен перед жизнью. Не надо быть садистом. Ты должен стать для своих испытуемых жизнью. Позволь им прожить отпущенные нормальному человеку 60 – 80 лет за 6 – 8 дней, и пациент скажет и сделает все, о чем ты его вежливо попросишь».
Они нашли друг друга. Подбирая кадры, Соловьев ходил вдоль шеренг и смотрел солдатам в глаза. В тот вечер выбор пал на рядового Клааса. Эдик нанялся для одной единственной операции, хотелось денег и приключений, а прослужил с Соловьевым до конца. Нет не «прослужил», «проработал». У них это называлось — «работать». Пройдя соловьевскую школу, Клаас приобрел, как минимум, один особый навык, необходимый в жизни. Он научился смотреть людям в глаза. И с тех пор ошибся только однажды.
У ошибки было имя, пол, возраст и национальность. Эльза Абаева. Чеченка. Не красавица: неправильные черты, одутловатое лицо, низкий рост свидетельствовали не в её пользу. Влекла же к Эльзе окутывавшая её атмосфера изящной чувственности, незримый источник которой располагался где-то между ступнями и коленями, впрочем, всегда прикрытыми широким платьем. Пухлые икры излучали уют и обетованную негу и в холодное время года сквозь нейлоновую дымку чулок, и летом наперекор крупным порам и прочим изъянам непосредственной телесности. Перебирая взглядом складки ткани, всякий заинтересованный наблюдатель неизменно достигал грудей, двумя крупными каплями нависавших над сложенными в замок маленькими ручками. Раскачивающаяся походка и свободно ниспадающие волосы таили в себе нечто от моря, парусов и горизонта. Но романтическое плавание на каравелле «Эльза» не было безмятежной прогулкой. Лёгкий бриз в любую секунду мог перейти в шквальный ветер и тогда черные зрачки обращались в жерла смерчей, а приглушенный голос требовал повиновения и грозил обрушить на голову непокорного огонь и серу.
Эльза, доступными ей средствами, проделывала с людьми то же что и Соловьев. Они оба, каждый на свой лад, убивали веру в нравственное превосходство человека разумного над живыми организмами, чье существование направляет инстинкт.
«Она пришла в мою жизнь как отголосок войны, — думал Клаас. — Может и впрямь за все приходится платить? Ставишь опыты над людьми, будь готов к тому, что поставят и над тобой. И все без срока давности».
Соловьев лишал человека души. Каждый его «эксперимент» показывал, насколько иллюзорны горделивые представления о силе духа. Нехватка одного-единственного вещества в организме, и вот ты уже стал дурачком, овощем. А накануне мнил себя борцом за ислам. Сжимая в руках автомат, шел в атаку с криком «Аллах акбар!». А теперь лежишь обрубком на тюремной койке и тихо богохульствуешь.
— Как бы ты поступил на моем месте, майор?— спросил как-то пленный.
— Видите ли, Аслан, — начал Соловьев задумчиво. — Вам, наверное, не приходит это в голову, но я тоже — человек. Такой же как и Вы, хоть и не мусульманин. Война эта начата не мной, и не Вами. Даже не Вашими ближневосточными покровителями и не моим московским начальством. Она началась два века назад при Шамиле. И никак не окончится. Мы с вами знаем это наверняка. Мы служим войне. Поэтому, если бы я оказался у Вас, вы делали бы со мной то же, что я с Вами. А я, скорее всего, вел бы себя так же как пытаетесь вести себя в настоящий момент Вы. Я не верю в героизм, Аслан. Хотите курить? Пожалуйста.
Так вот, я не верю в героизм. Я признаю только силу обстоятельств. Вы, как я понимаю, верите в героизм, и в Аллаха, и в восемнадцать девственниц на том свете, и ещё во много прекрасных вещей. Что ж, это не возбраняется. Это даже похвально. «Блажен кто верует, тепло ему на свете», как говаривал Чацкий. Но умереть мучеником, быстро и легко, у Вас не получилось. Вы в плену. Теперь, как писал Грибоедов о вашем брате горце, мы будем вешать и миловать. Грибоедов — это тот, который «Горе от ума» написал. Чацкий — главный герой. Видите Аслан, так мы и русскую литературу повторим заодно. И историю нашу общую. Вы продолжаете дело Шамиля, а я — дело Ермолова и его сподвижника Грибоедова. Так что прежде, чем Вы доберетесь до своих небесных гурий, попробуйте не утратить веру. Поверьте, это нелегко. Ой, как нелегко! Мой прадед был верующим человеком, до того, как попал в чекистский застенок. Белый офицер, героически оборонявший Крым от большевиков. Вышел он из тюрьмы атеистом. Не расстреляли. Потому что он им служить стал. И Вы нам будете служить, Аслан. Вот сейчас отведаете «жажды счастья», а после мы продолжим беседу.
«Жажда счастья»… Для этой пытки Соловьев использовал герметичную камеру. В
Помогли сайту Реклама Праздники |