разные лады кузнечики, и бесшумные бабочки перепархивают по экзотическим огромным ромашкам... Бархатный шмель, увязнув в махровом берете репейника, то ли прячется от обжигающего солнца, то ли, опившись, божественной влаги, никак не может взлететь.
Глубоко вдыхаю напоенный дурманящим разнотравьем, горячий воздуху, и то ли в ушах, то ли с небес - рефреном - чуть слышно звенит невидимый колокол: Дзи-и-нь! И снова - Дзи-и-нь! И зачем, для кого звонит ли по ком? Никто не знает и не отвечает.
А дальше, за полем, теплый зимний день. По мягким подсиненным сугробам солнце рассыпает золотисто-колкую пыльцу, покрывая снега серебристым узором. Тихо-тихо, деревья не шелохнутся, протягивая пушистые руки к голубой скатерти неба. Воздух свеж и легок. Дышишь, как пьешь прохладное цельное молоко, процеженное через хрустящий морозец. В груди покойно и устойчиво мурлычет неслышное сердце... Знаешь только, что оно есть, как и душа - есть, а где она? Попробуй, отыщи!
Может это она звонит в невидимый колокол, перепутав зиму с летом, и осторожно предупреждает о себе: Вдруг я забуду о ней? И она, осиротевшая, так и будет звонить, пока не отыщется в этом бескрайнем просторе Вселенной, родственная ей душа... Ведь природа не терпит пустоты и одиночества.
А я наоборот, - всю жизнь так жаждал этого затворничества. Вот потому и стою, посредине поля, около зимы и лета, а про осень и весну не вспоминаю... Хотя если приглядеться: Что-то похожее, там, на горизонте виднеется, и душа, разрываясь на все четыре стороны времени и света, звонит и звонит, а может плачет, как чем-то обиженное дитя:
И сам не могу понять, или умираю, или вновь нарождаюсь? Вот-вот еще немного и от переполненных сил лопнет тонко вибрирующая оболочка, и, облегченная светлой радостью свободы, душа устремится в глубины необъятной целины, неся залогом для новой жизни новорожденное время, и где-нибудь там, на краю Вселенной, пронырнув под усталое пространство, мы встретимся друг с другом, и, закрепляя сладостный союз, не удивляясь, пожмем друг другу руки; и, подхваченные легким галактическим ветром, ринемся искать нашу, непонятно где затерявшуюся Землю, уже распустившуюся волшебным цветком и зовущую божественным нектаром, заблудившихся в неисчислимых мирах своих детей.
А я еще здесь, гляжу, запрокинув голову в глазастое небо, уставившееся на меня мириадами звезд и знаю: я их вижу, а они меня нет! Какое ничтожество, я для них и какое божество они для меня? И потому, чтобы почувствовать, хоть какую-нибудь собственную значимость, я закрываю веки, чтобы дождаться утра, чтобы свет - прозрачно-свежий - чисто и легко лился на землю, и золотистым теплом, на удивительно глубокие дали, когда воздух так ласково и нежно подхватывает душу, и она - снова юная и влюбленная, устремляется в распахнутое и, кажется только-только народившееся высокое небо.
Пахнет набухшими почками и корой, и лес, светлый, сквозной, дымится снизу голубым пушком тумана, а выше, над кронами деревьев, таким же голубым, но более густым и плотным небом. Легкое, тепло серебряной лавой, просочившись сквозь серую недвижимую залежь туч, быстро и безостановочно делает свое дело. Свинцовые изъязвленные до прозрачности проталины с тихим шорохом ломко и тяжело проваливаются в глубь снега: Ш-шурх, ш-шурх - слышится вокруг и около.
Ка-рр! Кар-р! - хрипло и надорвано опять проехался грач острой пилой по сердцу... Ка-ар-р! - и снова стих...
С проворным изяществом спарашютировал на землю скворец...
Озабоченно щебетнул, покопался в прошлогодней траве и, подняв головку, вспорхнул вверх, - и снова в глаза ударила сияющая весенняя синь...
Быстро и весело летит время на своих стремительно набирающих силу крыльях: Март, апрель, май! Поздним вечером вместе с нежной прохладой опускается на землю мир соловьиного чудодействия и ясной звездной чистоты.
Легкие готические тени деревьев не шелохнутся, упираясь резным шпилем в разбухшее от лунного сияния небо..., и именно тогда, начинает властвовать соловьиное царство. Одного из них, я заметил на нижней ветке акации... Приподняв клювик, и нацелив вперёд, все, вибрирующее от напряжения тельце, он отдавался своему волшебному искусству: и какие только чудеса и коленца не выкидывало его золотое горлышко? Почти ничего не замечая, он вел и вел свою и только свою прекрасную песню, как будто сама природа вложила всё свое умение и великолепие в эту серую птичку, и только ей одной, велела объяснить и показать ее неисчислимое и неповторимое звучание.
Таким же восхитительным чудом, пленяющим и завораживающим наш слух и душу, они встречают и первые лучи солнца, и я, просыпаясь, вместе с ними, нахожу еле уловимую разницу между их вечерним и утренним вдохновеньем.
А сонно-теплое утро чуть освежающим ветерком уже баюкало уходящие в зеленые дали нежную озимь, с тонко попискивающими над ними быстрыми трясогузками... Наращивая мощь полета, мимо уха проскочил шмель, потом еще раз, и вместе со звуком исчез куда-то, будто сквозь землю провалился. Оглянусь! Кругом такая ширь, такое бездонно-высокое и в то же время близкое и родное небо, что в груди радостно бьется и замирает от счастья, от причастности ко всему этому, светлое чувство: Поле! Русь! Не так ли любовался ею мой предок? Не так ли рождалось, глядя на эти просторы святое чувство родины и гордости за нее? И не так ли?..
Ка-а-рр! - хрипло и надорвано рванул чистое младенческое небо ворон и черный огромный взбесившийся кот, взгорбатив гибкую спину, полностью заполнил всю комнату. Он был опасен, очень опасен! - и страх, нарастающий страх перекатился в панический ужас, отнимая всякую волю к сопротивлению...
Задыхаясь, я беззвучно кричал, и от этого немого крика становилось еще страшнее, и когда деваться было уже некуда, сознание вдруг выдернуло меня из неотвратимо надвигающейся багровой пасти, набитой жесткими, пропитанными ядовитой вонючей слизью слюны, клыками.
Открыв глаза, я долго приходил в себя, вновь переживая увиденное во сне, как наяву, и мне самому был неприятен этот фантастический страх, и уже появилось какое-то чувство вины за то, что я так струсил перед этой неожиданной черной силой в образе взгорбаченного зубастой шерстью кота.
Утра! Я ждал утра! - Чистого, светлого, которое освободило бы меня от странного и непонятно откуда взявшегося чувства, неотвратимо надвигающейся беды. Но сон опять коварно захватил в свои цепкие удушающие объятия, и уже чьи-то сильные корявые пальцы сдавили мою тонко вытянувшуюся шею. Вперед я не придал этому значения, но когда стало трудно дышать, и я, барахтаясь всем телом, в какой-то липкой паутине, попробовал оторвать их, они наоборот, налились непреодолимо стальной хваткой, наполняя душу диким ужасом.
Воздуха становилось все меньше и меньше. Бесшумно отворилась дверь и я понимая, что это конец, провалился в невидимую бездонную черную пропасть... И тонкий пронзительный свист, разрывая уши, заполнил все сознание, все тело, нарастая снежным комом, и вдруг внезапно оборвавшись, передохнув, наполнил душу серебряным, еле слышимым мелодичным звоном:
Я лежу в утробе матери, уже изуродованный ужасами только что прошедшей страшной войны... Еще оттуда взваливший тяжелый груз переживаний на еще почти не существующие плечи начинающейся жизни... Но и потом, под ласковым земным солнышком, никакая зараза не проходила мимо меня... болезненным человечком, больше молча, как бы уже тогда, решая какую-то, пока непосильную для своего умишка задачу: Зачем он здесь и зачем всё это вокруг, и какое его место в таком огромном и непонятном окружающем мире?
Золотом расплавленный день в три цвета: синь неба, зелень травы и солнце, - и в середине я, в одних трусах, - загорелый белобрысый пацаненок. Я в миру, и целый мир во мне, и мое одиночество - вот как я помню собственное детство. Главное, в котором - ласковые, заботливые руки матери и такие, уже надежные и нужные ладони отца. Лиц не помню... Только любовь, спрятанная в его маленьком сердце шептала: Запоминай, запоминай! Чтобы потом, много позже, передать ее той, единственной девушке, женщине, которая будет матерью его детей и дальше, дальше...
Запоминай, запоминай! - тоненько зазвонил серебряный колокольчик в безоблачном младенческом небе, и дальше, дальше..., выше и выше в набирающем силу колокольном звоне, зовущем к единственной дороге под названием Судьба!
Года, года, десятилетия и вот, - ты уже почти на краю жизни, и уже оборачиваясь назад, оцениваешь ее: Что же ты сделал и наворочал? И только одна природа, снисходительно улыбаясь, смотрит на меня, как все еще на семилетнего мальчонку: Будет, будет! - шепчет она. - Хватит поддавать шенкелями! - и я, все, понимая, шучу: Седина в бороду - бес в ребро! И переводя дух, шагаю по еле заметной ускользающей в оставшееся время тропинке, на самый конец заждавшейся меня Судьбы. А она вела и вела меж высоких стройных, как гренадерский строй, тополей; петляла в раскидистом серебристом ракитнике, брызгая в лицо неожиданной острой - зябкой влагой...
Идти было еще долго-долго... Неостывшая за ночь, чуть растрескавшаяся черной паутинкой земля, мягко пружинила под босыми пятками, упруго подбрасывая тело вверх и вперед... Ни души, и только тонко позванивают невидимые птички..., и от этого на душе было одновременно грустно и светло... И отчего грусть?
День высокий, просторный с ясным бестрепетно-синим небом и глубокой, уходящей к лесу, голубой прозрачной далью, кажется, совсем не располагал к ней. Даль! Что-то завораживающее и манящее прятала она... Русская даль! Вслушайтесь в силу и музыку этих слов, в смысл их. – Родина! Отечество! Русь! Россия, мать - земля русская! Даль, даль, даль!..
Я шел к ней, а она все уходила и уходила от меня золотым волнующимся морем, переливающимся волнами янтарной, крепко налитой, созревшей пшеницы...
С грозным гулом мимо проскочил овод, потом еще один... Развернулись и снова пошли на таран: 3-з-зых, з-з-зых! А стрекоз! Сколько стрекоз? - тяжелых, звонко мельтешащих пропеллерами прозрачно-радужных крыл: Жи-и-х, Жи-и-их... Чуть подойдешь, - взлетают и снова садятся, взлетают и садятся... Тропинка падает отлого вниз к скромным ситцево цветущим травам, к реке. Солнце все выше и выше, жарко заливает дали золотисто-пушистой пудрой, и подталкивая в спину все горячее и горячее, уже печет... Быстрее бы до уходящей круто под гору, лесной прохлады - к ртутно извивающемуся телу, затаившейся глубоко внизу реки. А вот и она! Не останавливаясь, быстро перехожу густо покрытую солнышками-одуванчиками малахитовую поляну к черному, подвижному плесу с застывшими на нём белоснежными лилиями...
Гляжу в него, как в зеркало: Свет мой зеркальце, скажи, да всю правду доложи! И оно не обманывает. Я знал только один, кто же я есть на самом деле? Дзи-и-инь! Дзи-и-инь! - еле слышно позвонило зеркало, расходясь сине-зеленоватым светом по всему плесу...
Последние годы, по утрам, он все чаще и чаще вглядываясь, как и сейчас, в собственное лицо не узнавая его. Это конечно был он: Глубоко внутри - его душами сверху - маска, его маска от той роли, которую ему пришлось играть всю жизнь; и даже морщины на этом лице были заемные - той роли:
В конце концов, они вытравили все естественное, присущее ему и утвердили фальшивые, придав лицу
Помогли сайту Реклама Праздники |