столь необычном для здешних мест устройстве.
«Не желаю участвовать, пусть даже и косвенно, в ваших беспутствах!» категорически заявил отец Алоиз.
Собственно, он ничего не имел против виселицы, считая этот метод казни вполне традиционным, добропорядочным и вполне соответствующим духу Евангелия.
Иуда, по преданию, повесился, так отчего же тем же способом не отправлять на Божий суд современных иуд, предающих Бога, церковь и доброго нашего императора?
Но изобретение доктора Гийотена вызывало у отца Алоиза сильнейшую антипатию как необычным видом своим, так и наличием мудрёных устройств («мудрость мира сего есть безумие перед Господом!» неустанно повторял священник), а так же и весьма подозрительным, якобинско-революционным происхождением.
Однако, откликнувшись на мольбы Кровца («нельзя же совеем без напутствия, отче!») отец Алоиз смягчился и согласился не оставлять без попечения несчастных, отправляемых на свидание со стальной дамой.
- Но грех применения подобного орудия – на вас, Кровец! – строго заметил священник.
Кровец вовремя вспомнил о великой силе исповеди и всепрощающей любви Божией, и кротко улыбнулся в ответ.
- Начинаем, - сообщил он вечером жене, ополаскивая перед ужином руки.
Жена оставила в сторону кувшин и заботливо протёрла ему пальцы сероватым от вечного висения в пыльном углу рушником.
- И то хорошо! – сказала она. – Сколько тебе изводить себя? Как с работой плохо стало – так весь с лица спал. Я уж предложить хотела на сенокос пойти. Помог бы куму…
- Некогда теперь! – отрезал Кровец с самым важным и значительным видом.
- А у кума как корова отелилась, так жрать стала в три горла, - добавила неугомонная женщина.
- Знать не желаю, - повторно отрезал Кровец.
И сел за стол.
Почуяв пряный запах гуляша, зажмурился от удовольствия.
Кровец очень любил гуляш.
Жизнь стала праздником.
Казни шли бодро, одна за другой.
Кровцу теперь полагалось два помощника. Господа в Министерстве резонно полагали, что палачу в одиночку укладывать бьющегося и сопротивляющегося своей участи заключенного на ложе смерти будет утомительно и неудобно. Потому и заранее предусмотрели в обновлённом расписании должностей должности помощников экзекутора.
В помощники отрядили Ганушку и Липована.
- Отчего самых тупых? – уточнил Кровец. – На виселице один помощник был, и тот постоянно менялся. И ребята всё толковые были, расторопные. А эти болваны из карпатской деревни ничего сложнее телеги в жизни не видели.
- У дураков психика крепкая, - пояснил старший надзиратель Курла. – Так господин тюремный доктор сказал самому господину Дихгофу, когда господин Дихгоф его спросил, кого бы лучше в помощники тебе назначить. У тебя, небось, теперь пострашней будет, чем на виселице. Кровь, позвонки, такое всё…
Курла перекрестился и скривил физиономию.
- А работа немудрёная. Ты им один раз хорошенько объясни, куда класть да как прижимать. Они поймут. Ганушка вот на скотобойне одно лето работал. Липован, говорят, в отместку соседу у того цыплят давил… Ничего, справятся!
Оказалось всё не так страшно.
Первый приговорённый, заворожённый красотой столичной техники, и вовсе безропотно и безо всякого сопротивления лёг на доску и позволил себя привязать.
Ещё и хихикнул при этом, полагая, должно быть, что придумали господа тюремные какую-то занятную, хоть и очевидно глупую, не иначе как из самой столицы завезённую игру.
И только когда Кровец неуверенно взялся за рычаг, почуял приговорённый недоброе и улыбаться перестал.
Помер же быстро.
Нож рассёк шею удивительно легко, быстро и практически беззвучно.
Как ту худую тыкву.
А вот крови и впрямь оказалось много.
Просто удивительно, насколько её много в человеческом теле и под каким сильным давлением она там находиться!
Ну, так на то и бак на чердаке есть.
И потянулись будни.
Для Кровца - весьма приятные.
Казней становилось всё больше.
Империя бурлила, восстания, волнения, бунты и мятежи шли один за другим дурным косяком, так что конца им пока не предвиделось.
Мадам Гильотина исправно рубила головы крестьянам и студентам, мастеровым и чернорабочим, офицерам из мятежных полков и городским умникам из охваченных беспорядками университетов.
Попался раз даже один сельский писарь, приговорённый к казни за нападение на почтового чиновника.
«Не век же писарем жить!» кричал писарь, когда укладывали его на доску.
С полыхающих национальных окраин измотанной пожарами империи присылали в Пангац списочно приговорённых к смерти борцов за очередную национальную автономию.
Этих встречал лично господин Дихгоф.
«И тебе свободы захотелось?» спрашивал он новоприбывшего.
Новоприбывшие то отмалчивались, то бурчали что-то невразумительное, а то выкрикивали что-то явно обидное на непонятных своих языках.
«А вот тебе!» продолжал господин Дихгоф и лупил их тростью.
Но был при этом нерадостен.
Ожесточение было. Тревога.
Радости не было никакой.
Кровец же, втянувшись в работу, стал светел, дружелюбен, лёгок в общении и приятен в беседе. Будущее теперь казалось ему вполне обеспеченным.
По причине революции и обострения борьбы за спокойствие трона жалование ему увеличили, и дополнительно утвердили прибавку на оплату дров для готовки и (в зимнюю пору) для отопления.
Каждый вечер приходил Кровец домой, насвистывая весёлые мелодии сельских песен.
И приготовил уже горшочек, чтобы складывать в него геллеры, излишек которых (в чём Кровец был совершенно уверен) вскоре должен был непременно образоваться.
И вот в один день, далеко не прекрасный, гильотина скрипнула.
В самый момент казни, когда приговорённый, вполне подготовленный к неизбежному кричал что-то грубое в адрес имперской полиции и какого-то Якуба, который всех продал и скоро сдохнет, гильтина, сбрасывая нож, отчётливо скрипнула.
Пожалуй, никто кроме Кровца звука этого не услышал.
Ганушка и Липовец были не только туповаты, но и тугоухи. Господин тюремный врач на казни в тот день не присутствовал (врач вообще часто подписывал необходимые бумаги прямо у себя на квартире, не удостаивая своими визитами корпус «Зет»).
Казнимый и вовсе слушал лишь себя, совершенно не обращая внимания на посторонние шумы.
Скрип услышал Кровец.
И испугался.
Так сильно испугался, что не мог унять дрожь в руках, когда затаскивал нож на предусмотренную конструкцией и соответствующими инструкциями высоту.
Испуг этот, кремнем по душе ударив, искрою высек Мысль.
Мысль была…
Нет, невозможно!
Поначалу Кровец поверить не мог, что он додумался до ТАКОГО!
Но ведь, похоже, додумался.
Ведь, рассуждая логически, если не додумался, так и Мысль бы к нему не пришла.
Или пришла бы, но не к нему, а к кому-нибудь другому.
Вот, к примеру, к столичному нигилисту Чалинскому из тридцать второй камеры, которые, верно, за такие вот или подобные мысли аккурат месяц назад свой приговор и получил, в ожидании исполнения которого теперь и коротает время в Пангаце.
К Чалинскому что-то подобное вполне могло придти в голову.
Могло придти и что похуже.
Но Кровцу? В голову?
Мысль??
О, нет…
Разве только…
Разве только невероятной силы переживания, испытанные Кровцом после безвременной гибели виселицы, могли оставить в душе его такой глубокий, до конца не измеренный и не осознанный им след, который, в свою очередь, каким-то удивительным и непонятным образом исказил тонкие эфирные слои кравцовой души, доведя их до полного смешения и самой причудливой деформации.
И вот родилась Мысль, и что с ней теперь делать?
Начальству же не отнесёшь.
И даже с женой не поделишься.
Ибо Мысль была: «А не слишком ли много мы казним?»
Не судите строго бедного Кровца.
Легко ли быть безработным?
Особенно простому, не слишком образованному мужику.
В стране, охваченной бунтами.
Кровец сделался хмур и неразговорчив.
Прежняя весёлость исчезла безо всякого следа.
Будто её и не было.
Впрочем, никто из тюремных сотоварищей внимания на это не обратил.
Да и кто обращает внимание на переживания палачей?
Многие полагают их людьми грубыми и бесчувственными, с самой наипростой, и даже примитивной организацией души, руководствуясь при том той мыслью, что люди с душой чувствительной и тонкой грубого палаческого ремесла не выдержат, а люди сентиментальные и склонные к сочувствия так и вовсе с ума сойдут и будут, запершись в уединённом месте, рыдать и биться головою о разнообразные твёрдые поверхности.
А есть между тем среди палачей люди разные.
Попадаются даже и совсем нежные и сентиментальные, которые, однако, и заходясь в рыданиях продолжают исполнять свой долг на благо Родины.
А есть и такие как Кровец, к рыданиям не склонные, но честные и трудолюбивые.
А так же хозяйственные и заботящиеся о благе семьи.
Но как далеки бывают люди, пусть даже и близкие, от их переживаний, как далеки!
- Она сломается! – убеждённо сказал Кровец жене.
В вечерний час они сидели на скамейке возле калитки и смотрели на заходящее за липы солнце.
- Чего? – не поняла супруга.
Кровец ребром правой ладони резко ударил по левой.
И крякнул.
- Чего это ты? – занервничала мало знакомая с современной техникой супруга.
- Гильотина, - прошептал Кровец.
И добавил:
- Как пить дать!
Супруга к угрозе отнеслась на удивление равнодушно.
- И завязывал бы с тюремными делами. Вон что вокруг творится! Говорят, у императора уже пол-армии разбежалось…
Кровец мягко, но внушительно хлопнул супругу по затылку.
Не болтай, чего не знаешь! Не болтай!
- Припомнят тебе, в случае чего, - плаксивым голосом заговорила супруга.
И добавила:
- Поехали бы в деревню. Там бы отсиделись до поры… как успокоится…
- Ты, Казя, дура, - со всей возможной нежностью и убедительностью произнёс Кровец. – И чего мне в деревне той делать? Я же мастер, Казя! Мастер! Курам головы рубить?
- А хоть бы и им, - ответила супруга. – Куры добрые, зла не помнят. Не то, что эти… бородатые с ружьями…
И супруга испуганно перекрестилась.
Вечер пошёл насмарку.
А Кровец решил действовать.
Начал он с того, что подошёл как-то (будто вовсе невзначай) к убиравшему тюремный двор смышлёному малому Гонте, которого, хоть и упекли сюда за разбой, но к скорой казни явно не готовили.
Гонта выбран им был потому, что, под конвоем и в обнимку с метлой обходя все заколки тюрьмы, проходил регулярно и мимо камер смертников, и, пользуясь некоторыми поблажками со стороны надзирателей, имел возможность побеседовать (пусть и через железную дверь) с заключёнными.
- Проничеку и Кухте привет от адвоката, - с самым простецким видом заявил Кровец. – Пусть жалобы пишут на имя городского судьи, напирают на то, что воровство было, а насилия не было. У них свидетель есть, Петер-мельник. Почему они о нём забыли упомянуть? Пусть обязательно так напишут, им смягчение выйдет…
И, оглядевшись по сторонам, сунул слегка оторопевшему парню завёрнутые в обрывок листа папиросы.
Папиросы, верьте или нет, купил он в городской лавке тем же утром, вычтя сам у себя четверть геллера из жалования.
Дорогие, господские, с золотым ободком на мундштуке – они должны были произвести впечатление на Гонту.
И произвели.
Гонта, решив, что этот самый хитрюга-адвокат (должно быть, от кого-то на воле
Помогли сайту Реклама Праздники |