Произведение «заноза» (страница 1 из 3)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Автор:
Читатели: 881 +5
Дата:

заноза

 Пришло время – начались болезни. Я бы их даже болезнями не назвал, а так – лёгкие недомогания погоды, или природы. Если с утра понебу наплывает солнечный день, то и хмарь уходит из тела, с души. Как будто это и есть наступление того сиятельного будущего, которое все долго ждали, а оно капризно опаздывало на свиданье, может со страхом, или с надеждой оттягивая миг нашей встречи. Но если с ночи ещё зарядил дождь всю обойму, и в подсумке его десяток запасных магазинов, то хочется скорей самому застрелиться, чтоб живым не даваться в когтистые лапы ненастья, которое ладно бы тело – но душу в лохмоть измочалит.
 Вот такие бывают диагнозы жизни, пострашнее чем осмотры врачей. Но я об них не особо тоскую. Лет на пятнадцать меня ещё хватит. А там уж великий прогресс нас, людишек, догонит – мне первому, как испытателю, отрежут от дряхлости тела мальчишечью всё ещё голову и приставят к ней вечное тело андроида. Будем жить.
                             ==================================

 В голове каждого человека – часами ль раздумий, или единым мигом промелькнувшим – появляются мысли о сущем, прошедшем и будущем, об добре бога и зле дьявола, параллельных мирах пространства и времени, о нашей вселенной, нечистой силе да спасительной воли, про ад и про рай, цели всех жизней узнать – но чаще всего и страдательней о тяготах смерти телес да души.
 Зачем душе тело, если она беспредельна бессмертна и великие прекрасности суждены ей на свете? зачем эти путы, которые с каждым годом всё больше дряхлеют: и добро бы от правды познаний, когда грубый остов скелет ходит помиру любопытствуя, зря, и учась – а то ведь жалкий человечек, стеная от зависти к жизни, помирает в капризах соблазнах грехах, так и не узнав своего назначенья. Зачем душе понимать слово смерть, исходящее из вонючей матерьяльной утробы, если её эфирная судьба вечна?
 Этим мерзким телом она и совершенствуется – ведь муки любви и ненависти, голода холода жажды, ярости и достоинства, великодушия, трусости, зла добра милосердия – да просто мира всего – неведомы ей без тела.
                                ===================================

 - Давно ты не была счастливой такой.
 - Мне один человек много счастья подарил.
 - А я его знаю?
 - Очень хорошо.
 - Может быть в зеркале видел?
 И в ответ такое доброе долгое молчание, обвешанное колокольчиками надежды и просветления, что мне всё стало ясно.
 - солнышко…- шепнул я вослед; её шаги, прежде быстрые, уносившие хозяйку от стыда первого явого объясненья в любви, чуть сбавили свой неумолимый ход в неуверенный, и я увидел как красным полыхнула левая щека, зримая мне из причёски распутных волос, которые переплелись густо, навгустейше, царственно, потом словно безвольная упала к подолу короткой юбчонки ладонь, приманивая к себе, и трусливо оберегаясь – милая жерёбка повела ноздрями по воздуху, будто принюхиваясь к вольному степному простору, но вновь гордо взметнув ввысь подкудренную гриву, всё же застучала копытцами в стойло.
 Ой, ретивая – когда ж я объезжу тебя – подумалось мне грустновато.
                                     ============================

 И тут я забыл текст. Вроде бы простая обывательская пьеска для провинциального театра; но в зале сидят знакомые люди, товарищи, потому что городок у нас махонький, все друг с дружкой здороваются. Как же трудно припоминать заученные словечки вечного репетиторства, когда за кулисами сцены, и дальше за стенами зала начинается мамка весна, распускается зелень отца, сады бабки и грозы деда.
 Где же ты делся, суфлёр? весь в цветах. Что за ландыши выросли на твоей тихой будке? ты нюхая их и не слышишь меня. Мотыльки муравьи мошкара окружили твой тёмный подвал, а пауки спеленали его неизвестной мне вязью узоров, то ли арабской, латинской ли, и я этой грамоты не разумею, ища в ней забытые буквы кирилицы.
 Любимая, подскажи мне слова. Где ты здесь, в многоликом сём зале? Одна, без лица и без тела. Шепни полувздохом улыбкой слезой, или отблеском радостных глаз. Но тебя мне не слышно в сопенье кряхтенье чужом, средь потухших огней и твои гаснут яркие очи.
 Быть иль не быть – что за вопрос? Кого тревожат метанья мёртвой старины – зачем в наш добрый век из праха воскресают злые кости? И неужели миру мало несчастьев, войн, лихих годин – что он из года в год играет ту же пьеску? А я в ней кто – живой ли человек или уже игрушка тень марионетка для повторенья жестов, слов и действий кукловода?
 За стенами весна и жизнь, любовь – но я играю смерть. Спасибо, мой лаэрт, от юрки гамлета.
                                       =================================

В выходной на охоту собрался Зиновий, хотя всегда был юннатом, а не браконьером. Ещё с малолетства, со школы. Но проводник его Тимошка оказался хитрым плутом. – Мы на обратном пути сделаем автобусный крюк на деревню. И мне рядом, и ты своего деда повидаешь, – так сказал он про старого Пимена, уговорив Зяму.
В автобусе Тимоха сразу заёрничал с моложавой кондукторшей, подпуская душистые намёки; а дядька серьёзно устроился на рюкзаках в углу салона, чтобы не пачкать людей ватными штанами да телогрейкой. И чуточку сомлел в духоте. Но вдруг заметил, что с передней седушки на него уже долго смотрит бабулька – глаз не отрывает. Лицо её как сильно мочёное яблоко: со всеми годами, проведёнными в деревянной кадушке. Из-под заветренных век стекает кислый рассол, и она утирает его ладошкой. Тяжёлая шуба, тёплый платок и войлочные боты – так все старухи ходят по улицам, собирая трепетное милосердие. Только оно не везде есть, и искать долго приходится, и иной раз возвращается бабушка горько облапошенная чёрной надеждой.
Когда тютюря, кряхтя на деревянной клюке, поднялась прямиком к Зиновию, у дядьки замытарило сердце и рука в денежном кармане. Он встал, и уж хотел вытянуть бумажную деньгу – да бабка с тряпошного узла выснула шапку и протянула на бедовую голову: – Возьми, сыночек... что ж ты в беретке по холодам бегаешь. Внука в солдаты прибрали, – она, видно, в который раз забубнила свою историю, – ему теперь не надобна. А как возвернётся домой, так новую купит, да и всю одёжу. Им там, на войне, говорят, много платят барышей… Ныне внук мелковат в кости, а приедет здоровый – я его и не признаю... Абы жив остался.
– Спасибо, матушка, – поблагодарил Зиновий, – но есть у меня шапка тёплая. В рюкзаке лежит.
– Правду ты говоришь?
– Да.
– Ну, гляди сам. – Старуха развернулась в обратку, да хотела всё же расплодить доброту и опять спросила: – А то, может, возьмёшь?
– Нет. – Рассердился дядька, к окну отвернулся. Но потом улыбаться стал мыслям своим.
А старая бабка прикульнула с баулом к соседке и повела рассказ о семье в целых трёх поколениях – деды, сыновья да внучки-косички. Ей большой обузы не надо: внимание человек подарил, и слава богу.
Прощаясь у леса, Тимошка сочными поцелуями обслюнявил хохочущую кондукторшу; а Зиновий мягко кивнул доброй старушке.
Мелкими шажками Тимка быстро прыгал впереди, так что дядька Зяма опаздывал за ним угнаться. Да и не стал, по правде, следом бежать, потому как бравый охотник всегда любого неспеху позади обставит. А Тимохи азартнее в селе нет мужика. Он если на зайца – все следы заранее выпытает: семь лёжек найдёт, посбирав в рюкзачок котяшки заячьи. И потом на заветных кустах, где зверёк впопыхах отдышался вчера, выставит ловчие петли: и что интересно смотреть - Тимка издали их вешал оструганной юркой рогатинкой.
Вот он пристал к Зиновию, не найдя пока другого хода живости своей натуры: – Ты Немого знаешь? – а может, чтобы разговор завести к дружбе, кланяясь тягостному молчанию своего напарника.
– Не знаю, – кротко ответил Зяма, отвернувши лицо в самый верх тёмных сосен, будто там зайцы стучали зубами с дятлами вместе.
Тимошке почти отвратно подобное охотничье равнодушие; он закраснелся сначала носом, щеками затем, а на узеньком лбу проступила испарина. – Да как же не знаешь? Немого!
– Нет.
–Да знаешь ты его! – взбеленил Тимоха себя самого, за волосья схватился, готовясь перевернуть мир кверху ногами. – Его весь посёлок знает!
– Я не знаю. – Зиновий рапортовал как в первом классе, уже смеясь втихомолку над милой шуткой, будто над кнопкой под задом учительницы.
Поперхнулся Тимошка, но всё же зашёл с другого края: – Ты сколько живёшь здесь?
– Пять лет.
– Ну не можешь ты Немого не знать! – в Тимохиной речи пылкой было столько упрямых  – не –, что Зяма и сам уж себе не поверил. – Ну, вспомни! Его баба красивая самая, и я с ней блудил!
На этот крик больной души Зиновию пришлось каяться, ища покоя от зануды. – А-аа, Немой... Вспомнил я жену его. Мне ребята на танцах показывали.
– Ну вот видишь! – обрадовался Тимка, и закрутил петли вокруг дядьки, словно тиская живого зайца в холстином мешке. – Я же тебе сразу сказал, что знаешь ты!
–Угомонись... а лучше скажи, куда мы идём.
Тимоха легко, одним пальцем, крутанул земной шар; потом сомнительно пригляделся по сторонам, жевнув губами: – А чёрт его знает? Недалеко отсюда свекольное поле, замерзшие бурты, и зайцы, – он помигал, слезой промывая орлиное зрение. –... только вот с какого боку...
– Будь у нас крылья, давно бы в дебрях просвет увидели.
–Точно. Молодец. – Тимошка сбросил куртку с мешком, ружьё, и плюнув для затравки на ладони, подпрыгнул, повис на сосновом суку. Как обезьяна вскарабкался на нижний этаж редкого лапника, и помогая ногами да хвостом, с большей осторожностью ступил выше, к круглому окну серого неба.
– За ствол держись! – крикнул тревожно Зиновий. – Сучья сухие, слабые.
Не за себя беспокоясь, дядька рассердился, отошел подальше и присел на обомшелый пенёк, шепча удачи слова: – Пусть будет хорошо, и найдётся ход из этой блукомани, где гоняет нас поганый замуха.
Мольбу его прервал радостный вопль Тимофея с-под самых облаков. – По-оооле блиии-зко! – тот пристегнул к подтяжкам маленькое облако, поддул его вялые бока и сплыл по воздуху вниз.
– С полверсты всего. Если ищем-то обрящем: так отец Михаил говорит в церкви.
Тимка хохотал, и улыбался Зиновий, раскладывая на пеньке обеденную снедь.
В ста шагах от них бледный свет едва освещал полянку, где в мелком снегу притаился заяц. Чуть скрипнула тишина под его слабым весом, когда он из сумки достал свеколку: и грыз её тихонько, и грозил махоньким кулачком в сторону волчьего логова.
Покушав, заяц прилёг на тёплый пятачок солнца, такой неброский, что за него и лежалой капусты не купишь в окрестной деревне; собаки только посмеются – даже не торгуйся. Или набьют в сумку ошкуренной сосновой мездры, но она горькая и смолистая. Жевать её – значит без зубов к зрелости остаться.
Живот забурчал у зайца от холодной пищи. На его позывы заухал филин, в ответ с придыханием заклёкотала сова. Заяц сжался от страха; сердце уползло от него к большому сугробу, и стало рьяно зарываться под снег, маскируясь в белой пыли. Он остался один – ни жив, ни мёртв.
Через минуту взлетело хлопанье крыльев, и отдалилось в летние малиновые дебри, где в августе не протолкнуться среди лесных сладкоежек.
А дальше от леса, на поле свекольном, овощная услада. И мышей не трогает нагромождение тёмных туч над головой – это просто земля опрокинулась вверх, и весной небо вспахано будет. Их больше тревожит лисья шапка, которая прыгает у замёрзших буртов за своей неповоротливой

Реклама
Реклама