закрытой фортке, обдираясь о капроновую сетку. – Зяма, подумай только, – старик сам удивился догадке, и глаза нашироке расставил: мог бы и ко лбу задрать – да некуда уже. – Много богов на свете, и люди за нравы-обычаи словами плюются, грозят смертельно, убивают друг дружку. А после ноют в небеса, пуская сопли и вой: помоги, боже, спастись жене да детям, матери с отцом! – Рубанул Пимен в угаре кулачьём по раме, да в иголку вонзился с обломанным ушком – от шитья она была забыта. Уж как он взвыл!! – Хоть бы возмутились, ротозеи, жизнью безысходной! чтобы цель судьбину их озарила, даже как в страшные времена. Лишь бы не хирели, побирушничая в мольбах!
Зиновий чуть ли не в пляс пускался, но дед всё не давал ему слова, буравя велиречием воздух; а дядькины пальцы выбивали дробь на обеденном столе. Прыгала доверху кружка, расплёскивая топлёное молоко, и в жёлтую лужу ныряли хлебные неаккуратные крошки. Наконец мужик докрасна закипел, пустил с губ пузыри: – Слушай, слушай меня как радио! Я точно знаю, что война началась, но не на поле сражения, а в наших душах.
– Да то и без твоих слов понятно, – осадил его сильно грамотный Пимен. – Чего ты прыгаешь как алтын на паперти? будто неука вразумляешь... Я, друже, век свой проживаю без малой десятинки, и решил уже для себя одну важную на земле задачу. И в той задачке досе трезвого ответа не было, а всё будто на пьяную голову. Кажется, проснул с бодуна бедненький царёк, в башке зачесался – а дай, думает, я в своём царстве закон учрежу о ворах, разбойниках да убивцах. Чтобы свободы и жизни их поголовно лишать, не мая прощения. Но к тем преступникам легко отнести человека любого, коли подделать тайком тёмные улики- и можно замарать клеветой целый народ, втихую подкупив свидетелей. Я думаю, Зямушка, что так гнобыли и сказали громко на площади казарменной, а потом в радио повторили для всех граждан: – ребятушки! воины! не жалейте деревенщину заклятую – она сброд, пьянь и отребье... спасители! защитите мирные семьи от безумного бунта, от позорных насильников… – и пообещали солдатам деньги за кровавые услуги. А терзаемые ими люди, даже умирая, молитвенно кричат: – Мы не такие! Мы на грош дороже! и живём здесь, в родной стороне, испокон века начального. Железо-дерево мастерим, землю пашем, строим дома. Потому и командовать своей жизнью решили отныне сами. Будем петь права и обязанности всем поселковым сходом, не испрашивая дозволения столичных баринков.-
Старик почесал пальцем за ухом; выдернул ненужную волосину, мешавшую ему услышать Зямино мнение. – Ну давай теперь, опровергай, а я снова тебя убедю.
– Да ты же только себя правым считаешь. – Зиновий ощутимо обиделся, и выперли с лица белые скулы, и желваки заиграли на них, как вкусные леденцы за щекой.
–Будь отважнее, – расхрабрился дед, махнув серебристой шашкой. – Что ты всё за чуждым телевизором прячешься? в газетах укрылся. Выкладывай наболевшее сердечко.
Зяма вздохнул непонятно; сжал голову ладонями, приводя в порядок скользкую мысль. Начал обсуждать её медленно, со старой паровозной лопастью набирая обороты. – Народ оболгали столичные баре и местечковые князья, желая отобрать у него самочинную власть и снова править им как быдлом – это я понял – а чтобы колёса военного бронепоезда не вязли в растёрзанных трупах ,властители подмазали телевизор и прессу свободой слова, наживы и другими услугами – тоже понял я.
Зиновий, видимо, уже насмерть убедил себя в человеческой правоте деда; но страшась измены придуманным символам, которые почитал за принципы, он яро хватался когтями за последнюю стойкую мысль. – А ты знаешь, сердобольный, что те убийцы режут не только солдат. Они гробят безвинных стариков и детей, мирные дома взрывают и жгут. Тыщи гробов матерям принесли уже, но кровавый поток со слезой не иссякнет…- Зяма старался гнев свой укрыть тихим голосом, но ярость мужичья одна в бельмах глаз светилась, затмевая рассудок, и уже ехидно приплясывала на останках добра. – Я бы сам палачом для вампиров тех стал, и дай мне силы господь – за солдат воевать поеду.
Чёрен был дед, и Зиновий не узнал его вот такого: с хвостом да рогами. Только копыта покалеченно простучали милосердным дедовым голосом: – Жалко тех детишек, коих хорошо знаешь, в лицо видел, а то что задалёко творится – ну и пусть. А это и есть самая горшая беда: когда малёнок вот-вот в одночасье на дворе игрался, или сей миг в школьную сумку отложил тетрадь – а его бомбой на куски. На глазах умирает... – выпхнулся Пимен как жердь под обугленным флагом, слюнявится: – чего же вы, гады ползучие? своих деток под замком дома оставили, а чужих душегубить пришли? Не жалко, значит?!!
Перед Зямиными глазами замелькали дедовы руки, пальцы: крутанул вертолёт лопастями и поднялся к тускнеющей лампочке, поливая передовую свинцом и шрапнелью. Жаркой пыткой для тела стал Зиновию серый штык в середине пуза, а мордатый солдат с обвисшими пьяными щеками ещё и попхнул железку подале, чтобы из спины вышла. Но, видно, смотреть на мучения он не смог, и выдернув грубо, рвано, карабинку свою, сбежал поджимаясь, в большую вонючую яму, и там изблевался пайковой закуской.
На боль ножевую сначала плюнул дядька, да успел растереть сапогом – и вперёд два шага, и бочком немного, но кривая нога заплелась, потому что кольнуло в паху от долгой беготни по этому полю. – отдохни! – воробьи ему крикнули, а самый задиристый и оттого храбрый, принёс Зиновию в клюве арбузное семечко.
Но уродливая тень поглотила бедного воробья, и дед Пимен встал среди хаты как памятник самому себе, худой и смирный, и будто чисто выбрит – одеколоном пахло. Зиновий, не открывая глаз, повёл носом.
Над ним приклонился старик, а в голосе не злорадство соперника, но лишь тревожность друга: – Зямушка, ты слышишь меня?
–... слышу, ёжик, слышу... – едва проскрипел тот в ответ. – ... только сойди с моих кишок, а то иголки колятся твои...
– Он бредит? – обернулся растерянный дед к темноусенькой медсестре. Жалостливо сестричка всплакнула: – Вы руку уберите с его живота, и больному станет намного легче.
– Ох, прости, детка, – Пимен смутился. Он опускался на дно проигранной войны, утаскивая с собой все карты и секреты генерального штаба; золотые прежде звёзды на его кителе в один миг побледнели от неосторожной боли. – Прости меня, 3иновьюшка.
– за то, что ввязался в спор?
– В драчку, милый. В драчку. Это Янка с Ерёмой раззадорили меня с неделю тому.
– ночевали?
– Не-ее, что ты. Они бы мне хату спалили. Опасны: весь мир в пылу захоронят, и сами помрут. – Старик руку погладил Зиновию; тот ответно сжал его тощие пальцы, и задумался.
– непохожи они, как единоутробные братья. Ерёма удачлив, и потому в нём главенство с пелёнок зародилось; но не всегда справедливо. И когда он слаб, то становится вспыльчив до обиды. Еремей себе много простил, хоть на чужие ошибки в глаза колется. Он гордого напора мужик, но дурен упрямством – и ты, пожалуйста, присмотри за ним, Пимен… если со мной что…
– Не городи, дурак, – резко осерчал дед, вмиг забыв о жалости. – Ты человек, ты бейся.
–Я бьюсь… за ребят. Приглядись к Янке. Он свободен и прост в людских отношениях, но его прямота меня пугает. Правда, Янка старается избегать людей, а всё больше льнёт к детям и уличным собакам. За свою веру он смел до одури, и я не зря его зову волчарой: через флажки прыгнет и один отлежится в двух шагах от егерей.
– Хитры они оба, одним словом, – усмехнулся презренно Пимен, черпая горстью блох в бороде. – Но у меня есть житейская мудрость – человека от себя надо оберегать.
Помогли сайту Реклама Праздники |