Как-то прицелившись, он ошибся, вынул из книжного шкапа совсем не то, что искал, а следом вылез словарь Даля и пахнул на него пылью, по всей видимости, археологической. Затем поискав и перепутав еще, он вытащил старое издание Жуковского, под редакцией Смирновского. «Видишь ли, – сказал отец, заглянув на грохот, и усевшись рядом на ступеньку стремянной лесенки, – когда я, ещё во времена ранней молодости, начал читать русскую классику, – начал он, – а читать книги вообще, признаться, я начал, будучи во времена смешной дешевизны таких изданий, так вот, когда я только начал их читать, то первое впечатление о русской старине, у меня сложилось примерно такое, какое предоставляет нам Козьма Прутков. Трудно сказать чем было вызвано это пренебрежение, и чем можно объяснить точку зрения, бытующую довольно широко, – обстоятельствами ли, присущими тому времени или время здесь только удобная причина, на которую всё можно свалить, или излишней склонностью к величине запамятных лет, – суть не в этом. Отделаться от первого впечатления, между тем, весьма трудно, но ведь трудности, это именно та область, куда и стремится каждый уважающий себя гражданин, не всегда, впрочем, отдавая себе отчета, зачем они ему нужны. Тогда, не отдавая себе отчета во многом другом, и уже давно оставив русский язык в покое, можно легко перейти к временам не столь отдалённым и остановится на них. Положим, это даже необходимо. И вот тогда, не находя никакой связи между этими обстоятельствами, читая, скажем, переводы Пастернака, вы до того привыкните к мысли, что такие обороты речи на самом деле могли иметь место в ту эпоху (я говорю сейчас простыми словами), что у вас не возникнет никаких сомнений в истине происходящего. А, между тем, нельзя не удивится таким откровенным, но почему-то ставшими привычными (как бы сказать по мягче) удивительным новшествам в английском языке, когда герцог, что ли, или герцогиня, говоря, между прочим, принцу то «ты», то «вы», мимоходом употребляют в разговорной речи такие словечки, которые бы Шекспиру не приснились. И тогда, совершенно отчетливо, без особенных напряжений воображения, за самим Шекспиром, как то отходящим без аплодисментов, виден профиль самого Пастернака в петербургской квартире тридцатых годов. Это по-женски».
И толстые в пыли переплеты книг посмотрели на него изумленно и, невзирая на высоту книжных полок, куда загнало его совсем другое любопытство, трудно было объяснить, откуда берется у людей «такое» глубокомыслие. Все это показалось ему тогда излишней словоохотливостью, – совсем лишней. Причем здесь Жуковский? И откуда у отца могло взяться такое убеждение? Дед, сухой коммунист, жаркий костью, придурковатый и мощный старик, не мог иметь таких рассуждений. Давайте сравним эту сноску на уточнения с порочной весной, попробуем устоять на поверхности, поскольку не многие дадут убедительный ответ на простой вопрос: полукруг – это когда круг не дошел еще до повиновения окружности или когда уже вышел из нее? Отец долго сидел за письменным столом, в библиотеках убегал от таких же, и все искал их потом, среди включенных ламп. А дед стоял как-то на перроне вокзала, встречая их из очередного отпуска, жевал ртом, и сколько барышней повалил под плетень и, снимая портупею, женился, ничего не говорил.
Первые годы все это казалось весело, в брюках со штрипками. Многое в молодости выглядит смешно и несколько раздражает после, а к старости выбивает из колеи.
Простые будни, без выходных, по утрам наполненные медными отёками сычей муштры ремесленных училищ (или бог ведает каких мук, за медленным прохождением токарного станка бабки вдоль «счастливого детства») важно и грозно заполняют собой любые лирические отступления. «Верзила», друг детства, сидит, бывало, на лавке возле дома и ухмыляется. В будущем, та на последней парте задумчивая и скромная девочка, которая на зарнице чистила картофель у большого школьного котла, а он, прошмыгивая подле неё, заглядывался на её белый колпак, отдала, как то, нести ему свой портфель по дороге из школы, а ещё через пять лет, обвязала себя платком и ушла в религию. Заходя в такие дебри, он легко мог вынуть из сложной череды лет, мелких лиц и движений, те запечатленные фрески, из которых получались события. В обмороке семейного счастья успели только кое-что прикупить – холодильник, трельяж. Плаксивая, настороженная тень, с теневым до колен платком, размахнув им как флажком на финише (да вдаль уехал и финиш и орущая толпа на трибунах), долго глядел на уходящую от него дочь, – образ отца беглянки, – который и теперь часто проходит мимо окон, и вспоминается ему знакомый туда-сюда бант, и дудит он в платок, как паровоз. «Верзила» теперь клянчит деньги, стал ниже ростом, а его большие подбитые железом ботинки из грубой кожи, выглядывают из кустов…
Зевающий зритель останется недоволен, если за тишиной молебна не последует политической развязки. «К тому же, божественные поступки, сопровождавшие героев древнегреческого эпоса, отличаются почти невменяемой жестокостью, что конечно необходимо, дабы спровоцировать героизм, перелистываются любя только в юности, так же скоро надоедают и вместе с божественной наготой Аполлона, давшему «добро» на эту невменяемость, не оставляет в покое мысль: как это, богиня раздора Эрида может быть обиженной, и каким образом Богиня Любви сама влюблена?»
Выйдя вот так на набережную, и на мгновенье остановившись и не увидав её даль, едва ли всё это может остановиться в глазах так просто. Открывая старые книги с бородатыми фронтисписами и пытаясь найти в них ответы, сами они, эти книги, настоятельно требуют хорошо знать некоторые подробности настоящих мыслей или, другими словами, – видеть на спинке стула чужую рубашку с рукавом почесать за спину. Иначе выводы окажутся полувраньем.
И тогда в поезде пришедший на ум кусок кинематографической ленты, пришелся как нельзя кстати. И перешагивая толчею вокзала, а точнее шагая по ней неуверенным шагом, каждое мелкое воспоминание неминуемо потянет за собой череду столь же мелких и не возрастающих по своему значению. Неизвестно какими образом дошел он, наконец, до той её части, по которой теперь ступал – но тогда тоже была толчея, блеск праздничных, с весенним солнцем, витрин, жара и молодость, а на утренней набережной лист бумаги, прикрепленный блестящими кнопками к картону, и удивленные глаза маленькой девочки, все время подбегавшей и смотревшей на него.
1989