В церкви, на громкой проповеди отца германа, тихо ссорились две местные бабы. Они начали лаяться ещё по дороге сюда – сначала за цыплят, погрызанных хамским котом; а потом приплели петуха, кабана и лошадку – так что кажется, то был не кот, а завистливый муж твой, сосед, в шкуре оборотня.
- дура. Следить нужно лучше за хозяйством своим. Всё у вас постоянно не славабогу, и всегда мы виноваты.
- а хто ещё? Хто? Ты же нашему благолепию как нищая сучка завидуешь.
- заткнись, шваль подзаборная. Ты меня не сучила, а саму небось потаскали до свадьбы.
- я если в девках дала, так об том только хер его знает. Зато к тебе даже на дом ходили – в замужестве. Оттого и мужик твой усох, немощь в тапочках.
Тут на них цыкнула дряхлая праведная старушка, кутавшая всю себя в тёплый платок, оставив для проповеди лишь острые ушки; хотя другие, рядом стоящие тётки помладше, хотели бы слушать и дальше ругню эту – притихнув в любопытной истоме да мотая на ус – то бишь нос, потому что бабы усов не носят.
Здесь в церкви они есть у попа только, у диакона громогласа, да ещё молоденький служка из хора откладывает себе над губой – как муха личинки – мелковатую бледную поросль. Поповские благородные усы вкупе с окладистой бородой добавляют хозяину своему представительности, всей поселковой религии веса и власти, а попадье наверно весёлой щекотки, когда муж целует да ласкает её телеса. Дьякону казацкие вислые усищи нужны для строгости и пиетета к нему среди местного населенья; особенно средь выпивох, с которыми он частенько гуляет вне службы, да назойливых бальзаковских вдов, кои ему досаждают симпатией. А служка, отпуская себе козлиную бородёнку, как видно грезит подсидеть в будущем своего самого высокого столоначальника, хоть даже архимандита – потому что всякий кабинетный вояка хочет стать боевым генералом, и начинает свой длинный путь именно с усов да бакенбардов.
Проповедь тянулась уже больше часа: больно долгой была дорога от иконостаса до входных дверей, и каждому страждущему истины поп должен истово напеть о добре и зле – чтобы слово глубоко, как от зодческого стила отпечаталось на подкорке, а не в землю ушло вместе с жидким поносом. Даже маленькие детишки со вниманьем и жадностью раскрыли свои желторотые клювики, впитывая в плоть да кровь непонятные им но чудесные словеса, которые складывались в тягучие узорные фразы, пахнущие церковным ладаном и кухонной карамелью.
Только лишь те две бойкие бабы всё продолжали спорить ругаться. Их уши уже напрочь забились матюками, и в этой ёбтвоюмательной каше застревали не только поповские заклинания на любовь к своему ближнему, но и раздражённые цыканья тёток, старух, и грустная укоризна с иконы христа. До амвона пока ещё не долетели колченогие маты да грубости – хотя батька герман намётанным глазом трибуна видел метанья голов и платков в сердцевине толпы, и нюхом почуял что жареным пахнет.
Поп читал проповедь, которую уже не раз проговаривал и на людях, и в своей голове в самых разных вариациях. Заповедей-то всего десять, поэтому они за целый год, а тем более за десяток лет, частенько повторяются хоть на будни или по праздникам. Требуется всего лишь переставлять слова да поучения: где вчера было – не укради, туда сегодня нужно втиснуть – не убий; а про воровство можно снова повторить через месячишко, только теперь уже со словами из – не возжелай. Вот так, меняя местами существительные прилагательные да глаголы, отец герман и жил из года в год, и жёг сердца – а что творилось у него на душе, о том лишь бог ведал.
Хотя вот сию минуту у попа на лице проявилось явное раздражение уже заметной червоточиной толпы. Полчаса назад эти люди стояли послушным стадом, и их в самом деле можно назвать было паствой, повести за собой, как оракулу – немых, которые сами калеки без языков легко подчиняются громогласному чуду. А сейчас в середине заблеяли; скоро паника передастся дальше, и поп перестанет быть для них чудотворцем, а превратится в обычного герку, которому по прихоти могут и морду набить.
Отец герман раздумывал, монотонно читая, но по памяти в нужных местах умеренно возвышая свой глас: он думал, остановить ли проповедь самому, может быть с личным скандальчиком, или ждать пока это сделают другие со скандалом общественным. Возможно, конечно, понадеяться на чудо – что всё и так успокоится – но зная местные бабьи языки и тягу толпы к зрелищам, поп на это слабо рассчитывал. Потому что хаос всегда завлекательнее порядка, даже для праведников которые прячутся от таких искушений в скитах. Праведнику-то как раз тяжелее всего, ему трудно держать свою марку. Пока он ещё не накопил орденов да медалей на грудь, то с него взятки гладки – может и не один грех совершить, всё равно ведь отмолит наравне со всеми. Но по мере собирания в себе всяких разных достоинств, он как будто принимает для себя стезю мессианства, спасательства – смотрите, мол, соблазнённые искусителем, что являет миру человек верующий и праведный. А многие из таких верных людей приходят к своему благородству только лишь молениями и отказом от мирских удовольствий, не испытав настоящего горя, суровой беды. И нельзя сказать, что он не сломается, не предаст веру в час трудный. Вот вдруг господь возьмёт да не простит ему давний мелкий грешок, малое себе попущение, уже на дне сердца забытое – не со зла не простит, а просто потому что тот праведником сказался для всех, но чуточку обмишулился – и отправит его в геенну исподнюю. А там душа на измену сразу подсядет: уж слишком чёрен, смолист этот дьявольский мир. В дыму задохнутся, закашлятся и зависть с гордынью, но и благородство с достоинством. И тогда на чём там душе устоять, на каких постулатах земных? если нет крепи.
Пока герман обо всём этом думал, лёгкие овечьи повизгивания перешли в собачий лай да ругательства. Тогда поп, не прерываясь от бога и от любви к ближнему, полуобернулся к дьякону и мигнул ему особым секретным знаком. Дьякон, крутившийся с тряпкой у аналоя, тут же в ответ отшептался:- ... будет исполнено, отче...,- и как вождь со трибуны скакнул ближе к народу. К своим.
У дьякона хорошо развита общественная жилка, даже можно сказать товарищеская. К чьей бы компании он ни подошёл, в какую б секту ни внедрился, а везде его примут. Конечно, не сразу с распростёртыми объятиями – поначалу хмуро присматриваясь – но дьякон умеет подражать ужимкам да повадкам того социального класса, в который сегодня приглашён, или хоть даже сам припёрся. Откуда у него это? – незнамо – но вот если вчера он, отрыгиваясь в кабаке, жрал жирного поросёнка да вытирал сальные губы скатертью, то завтра легко и свободно будет пользоваться ножом и вилкой в дворянском собрании, не ставя локти на стол и чутко поддакивая заумной беседе.
Его длинная фигура юрко ввинтилась в толпу, как удав рассекая надвое стаю пушистых трепетных кроликов, загипнозенных речью, обещавшей им райскую жизнь. Поверх всех остальных разноцветнопокрытых голов – всё дальше, призрачней – мелькала его чёрноседая макушка с маленькой плешью. И в том месте, где он только что появлялся, тут же визг становился задорней, смешливей – как будто именно дьякона там не хватало, словно бабы соскучились по тяжёлой руке да крепким объятиям.
Охальник, конешно: но дьякон своё дело знал. Он уже добрался до очага затевающегося пожара, и видимо пытался погасить костёр из лёгкого маленького огнетушителя – с помощью своих грубоватых мужицких шуток да прибауток. Кое-кто из окружавших баб засмеялся, хохотнул, и даже всхлипнули беззубыми смешинками две особо любопытные старушонки; но тут одна из самых драчливых отвесила ему в запале своей злости ну ооооо-чень звонкую затрещину.
Нельзя было этого делать. Дьякон ведь отчаянно спокойный мужик, потому что сильный и добрый. Он никогда не ввяжется за себя в драку, боясь хорошего человека обидеть: и даже если тот сам его бьёт, если не за дело а попусту, то ведь не значит что человек этот плох – может просто вожжа попала под хвост, или другие важные неурядицы.
Но не дай бог, коли кто при нём оскорбит беззащитную душу, а тем боле великое и святое место – родную церковь. Что для иного зовётся безразмерным, а потому неконкретным словом – отечество – то для дьякона есть – храм. Хоть маленький, и невидимый на государственной карте, да зато свой как душа. И крест над главою словно сердце её.
Сам дьякон всегда разделял церковный клир по четырём четвертям, и не таясь говорил о сём даже отцу герману, а будя приехал к ним в гости архиепископ из самой столицы, то и ему бы сказал: - Мы, слуги господа, делимся так: одна часть верует истово и любя, поэтому жизнь готова отдать за христа. Другая верит от страха перед высшим судом, и на смерть пойдёт в понуканье. Третьи верят, но сомневаясь – может быть нет его на самом-то деле – и на этом свете от того света станут прятаться до последней надежды. Ну а последние почти совсем уж не веруют, всё же маленькой капочкой крови трясясь – а вдруг есть он? и как тогда жить, нагрешив.-
Себя дьякон относит к первым, до конца – до костра преданным товарищам, и поэтому в истовой вере своей так неистов.
Вот и сейчас он в ответ на затрещину задрал к пупку свою серую хламиду, оголив подштаники в кирзовых сапогах, снял с пояса сержантский гвардейский ремень с жёлтой бронзовой бляхой, и намотав его одним витком на руку, стеганул по плечам, уже не соображая от ярости ни баб ни мужиков.
Тот вой, что раздался из бедной толпы – а толпа теперь против дьякона, почти дьявола, в самом деле выглядела бледновато – был похож на умопомрачительный адовый визг, средь которого ещё сам не чувствуя боли, уже сходишь с ума от тягучего чёрного ожидания предступающей вечной бездны. Казалось, что даже со стен, из окошков икон, хором взвыли святые угодники и пречистая дева с младенцем от горькой печали заплакала. А дьякон будто молотобоец всё вздымал свой ремень; но никого уже не бия, снова опускал к ниспадающим штанам, и только близкие бабы слышали отчаянные шептанья его, из которых самыми мягкими были – бляди да пидораски. Более-менее крепкие мужики, стоявшие поодаль у входа, так и не подошли ближе – не из боязни, а чтобы не затевать серьёзную свару. Плачущего от обиды дьякона вывели под белы ручки на улицу три каличных старушки – понадеявшись на бога, чтоб он воздействовал на буяна, чтоб тот их не тронул. А скандальных баб выперли пинками из храма, на целый месяц оставив их молиться на улице.
Отец герман пел всё дальше, дальше к концу проповеди, и вздыхал. Он всегда только грустно вздыхает в ответ на любую церковную неприятность – может быть надеясь, что тяжкие кручинные вздохи о человечьих грешках и соблазнах быстрее доходят до неба, чем весёлые счастливые смехи.
После окончания службы поп, переодевшись в цивильное, уже в темноте под фонарями шёл домой. На акациях парка журчали сверчки, под лёгким ветром шелестела куства, и под стать этой сельской идиллии попу хотелось такого же тёплого настроения. Но на сердце было прохладно. Хоть герман и не считал предательством своё мягкотелое молчание в церкви – непротивление вкупе с непорицанием – а всё же ему хотелось при людях стать отважным героем, как
Помогли сайту Реклама Праздники |