Произведение «исповедь» (страница 1 из 29)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Без раздела
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 8
Читатели: 4378 +3
Дата:
«исповедь» выбрано прозой недели
11.05.2009

исповедь

С грустью выпустила его калитка...
Входя сюда, он бодрился от утреннего осеннего морозца, теперь уже, перевалив далеко за половину, день ластился под ноги, тщательно и попеременно слизывая тени с башмаков от длинной полы. Черная спина чувствительно напитывалась остатками солнечного дара, но разум упорствовал холодком, устрояя в недрах сердца тревожную границу: между черным и белым, между добром и злом... Слава Богу! В его сердце не утихает эта борьба, он еще молод, и... наверное, поэтому (на первый взгляд - странно), с таким трудом сейчас передвигались его башмаки. Замерли, - желтая, с красными прожилками, корона, маятником отмахнувшая и туда и сюда в прозрачных воздушных волнах, выпала непреодолимой ступенькой на серый, колотый острыми каблуками, песок, чуть-чуть не дотянув до еще зеленой каемки обочины (вот если бы "сюда" оказалось подлиннее). Две молоденькие хохотушки, механически копируя друг дружку, лузгали семечки, откровенно глазели на диковинную композицию: священник в рясе с чемоданчиком в одной руке, другой, - подпирающий придорожный клен, - да, священник в России, в конце двадцатого века - все еще (уже?) диковинка. До него доносится: "Какой попик молоденький, прелесть!" - у них еще вся жизнь впереди. Как это точно произносится - вся! - не длинная, не долгая, а - вся, - даже если в одну минуту...
В жизни же человека, дотянувшего до глубокой старости - три времени года: весна, лето, осень, и обязательно (для каждого!) - четвертое (бывает, что и внеочередное), но не обязательно - зима, - вся его жизнь есть постоянный выбор, есть подготавливание к нему: к зиме, или к жизни - вечной: к вечной весне, и он - священнослужитель - призван Господом открыть, и хохотушкам этим, глаза. Для этого он и поднимает свои: большие и умные; девчушки замолкают, не выдерживают, отворачиваются, уходят. Им (неосознанно) кажется, что у них, в отличие от рабы Божьей Антонины, есть еще время для выбора, но у них его - нет, и в непонимании ими этой истины есть и его вина.
О. Вячеслав отделяется от клена, пошатываясь, двигается дальше, - ох! и тяжела ноша, принятая им от рабы Божьей Антонины.

1.

Ночью шел дождь: бегал мелкими босыми ножками по железу, стучал кулачками по стеклу, выше, - на четвертом этаже, - собирался в кучки, тучнел, и тогда дружненько спрыгивал на все пяточки разом - громко, сочно, вдрызг... Александр Бык вставал, шлепал липкими, голыми подошвами по кафелю в угол комнаты, где стояло ведро с водой, стучал ковшом по плавающей дощечке, принуждая ее подныривать под эмалированное донышко, наконец зачерпывал, - пил шумно так, что казался огромным, на самом же деле - он маленький, костлявый, можно сказать, некрасивый, с выдающимся носом (о каком и предупреждала с фронта сестра Руфа, но в кавычках, в последнем, в противоположном письме, до которого все остальные были, как раз наоборот, благостные). Ох!.. Руфа, Руфа...
Тощий будущий муж, но такой тяжелый, - когда ее тело освобождалось от его веса, то и еще от чего-то более неприятного, - но тень, бледная подштанниками ниже пояса, снова приближалась, и снова наваливалась, и ей было трудно дышать, и трудно слышать, кроме влажного сопения, а он требовал еще что-то делать руками и губами, и она, содрогаясь, делала, и, чтобы не умереть, старалась вслушиваться в дождик за окном. "Стерпится - слюбится..." - говорила мама. Ох!.. Мама, мама...
Дождик шел - желтый. Под утро совсем кончился, но не исчез, а выселился под ноги мягким цветистым ковром, ласково шуршащим, успокаивающим; те же капли, которые зацепились за веточки, подрагивали на слабом ветру, на нежно-голубом небесном поле резными флажками. Белые стволы березок несли на себе оранжевое солнце - настоящая осень. Но еще тепло; Антонина в легком немецком пальто (в самый раз!), в новых резиновых ботиках, в голубом, под цвет глаз, берете, подбородок ее в ласковой пене шарфика; рядом - подруга детства со странной фамилией Ребра, которую мечтает сменить на фамилию раненого матроса; Антонина же свою менять не собирается, чего бы ей это не стоило, - тревожило что-то ее в будущем, звучало неотвратимо роковым, - настоящая фамилия ее (до смешного!) - Коровина. Подруга щурится и завидует вздохами: еще вчера утром они сидели на этой же лавочке в одинаковых пальто, сшитых из двух одинаковых одеял в крупную клетку, теперь же Тоська - как с экрана, и теперь уж точно похожа на актрису Любовь Орлову.
Здание вокзала располагалось на противоположной стороне железной дороги, но и сюда доносился грохот от частого хлопанья его дверью, за ней и скрылся Александр Бык в поисках второго свидетеля - с его стороны. Тем временем паровоз, выпуская из себя огромные, седые усы, протолкнул перед собой пять пассажирских вагонов; в прогалинах, как в окнах, потекла вереница пленных немцев во френчах, в телогрейках, с чемоданами, с рюкзаками; гортанили громко, как бы даже весело; в потоке бабы, - русскими вкраплениями, - причитали, хлюпали, выли, - немцы деловито осклаблялись в окнах вагонов уже на другой стороне; смешанный лес ног между колесами быстро редел, бабы оставались спаренными "березками" в стоптанных обувках, некоторые с Куртами (вне метрик, конечно) на обветшалых веточках.
- Потаскухи! - пыхнула (маленьким паром) Ребра вслед за паровозом; Антонина молча отвернулась: кто мог помешать Быку испариться за той дверью, и что бы тогда сказали о ней в казарме, и та же Ребра что подумала.
Немцы построили в центре города три самых высоких, странных, на свой вкус дома: как бы поставили на ребро три кирпичных, чуть приоткрытых книги, туда въехали одни начальники; при каждой квартире свой туалет и своя кухня, - очень интересно конечно, но скорее всего - скучно. Вот таким образом и коснулась прошедшая война их города, если не считать неразорвавшейся в центральном парке шальной авиационной бомбы да братского обелиска на кладбище, - в городе стоял госпиталь, в нем и подрабатывали на оборонные карточки студентки местного медицинского училища. Отцы их погибли дружно, в сорок втором, сразу после Нового года; матери протаскивали через проходную фабрики, под подолами, шпули с нитками, выменивали их на рынке на продукты, - такими прибавками и выхаживали своих дочерей для чужих, чудом оставшихся в живых, сыновей, - да и где они, сыновья эти - через год после войны...
- Страшновато чего-то, - говорит Ребра (другие зовут ее Тамарой, но Антонина - по фамилии, в отместку за вульгарную Тоську), - помнишь, еще в школе тебя Быком прозывали за упертость?.. И опять Бык, теперь по-настоящему, страшно чего-то.
Паровоз свистит, дергается, бабы голосят еще пуще, состав едет медленно, перелезая с колеи на колею, - голосят - зря стараются, потому что в тупик, - наступало время пассажирского, летящего мимо, без остановки.
- Мне самой страшно! - признается Антонина, - Руфа в последнем письме просила не отвечать ему больше, что он раскрылся не тем человеком, за которого себя выдавал.
- Ну а ты чево? - откровенно, широко зевнула Ребра; ответ знала, спрашивала и зевала.
Антонина же отвечала себе - в сотый, тысячный раз:
- А я и не писала, а он свалился как скорый, без предупреждения, снег на голову.
Бык и на самом деле ввалился в комнату при четырех чемоданах через оба плеча. В одном - плоский бидон со спиртом, мешочек с порохом, в другом немецкий аккордеон, в следующей паре - личные вещи, а, в самом пузатом чемодане: в коричневом, перетянутом в двух местах прочным шпагатом - уйма женского барахла. Одели - ее, маму, часть отнесли на рынок, и еще почти столько же осталось. Как светились глаза у посеребрившей наполовину мамы, когда она накрывала на стол, - деревенский хлеб, сало, рыба, консервы, фрукты, - это надо было видеть!
- Ты сама знаешь, - грустно продолжила она, - у Руфки семь пятниц на неделе было, сама предложила, и сама же...
Вокзальная дверь в очередной раз отворилась, пропуская через себя Быка и следующего за ним военного в шинели, в пилотке, без погон; Бык пальцем указывал ему на сидящих подружек.
- А что он сказал про ее гибель, - Ребра глазами и очень внимательно вслушивалась в стучащие по дощатому настилу сапоги (уж они-то должны обязательно проболтаться!), - аж до Берлина рядом были?
- Говорит, одним снарядом накрыло с любимым полковником, а тот, Руфка писала, ненавидел его, вот и узнай всю правду...
Неловко перезнакомились. Бык назвал солдата Солдатом, сказал, что играет на аккордеоне, - "на любом инструменте" - поправил тот и ощупал Антонину купецким киновзглядом, не забывая при этом хитрюще и бесчисленно, к зримому удовольствию, умащивать Быка - "товарищем - Капитаном"; в попытке уследить за его меняющимися глазками у Антонины закружилась голова, хотя лицом он был из тех, блеклых, где-то виденных, но не в кино, тогда где?.. Сапоги его смертельно бледнели от тоски по ваксе. Ладонь он Ребре подал широкую, с короткими, истерзанными острыми углями, пальцами, та как бы испуганно вскрикнула: "не грызите ногти!" - но промолчала, съежилась, и еще от того, что Бык представил её Рёброй, специально напирая на "ё", - и зачем? - от него пахло водкой, луком, и от Солдата тоже, им было весело и без этого - "ё".
Шли парами, мужчины впереди, над ними высоко взлетали и ждали подружек - Киев, Кенигсберг, Варшава, Берлин, Шверин (последнее место службы Быка), - шедшие навстречу уважительно расступались, оборачивались вслед, и неудивительно, и она, еще не забыла своего первого впечатления от встречи с ним, вернее с его частью - грудью. Золото, серебро, рубины орденов и медалей в несколько рядов слепили, завораживали нежным пением, когда Бык легко сгибался и стремительно разгибался. Они жили своей героической жизнью, совсем не зависящей от того, кому принадлежали. Бык ступал упругим шагом в кителе, в галифе, в начищенных хромовых сапогах, в фуражке; погоны с четырьмя звездочками и красный кант уверенно вырезали его фигуру из общесерого воздушного пространства. Подстегнутые косыми каблуками, обиженно и рвано скакали рядом непомерно длинные, засаленные полы шинели Солдата, - но и они удачно работали на его исключительность. Он был выше Солдата ненамного, а она выше Ребры на целую голову, и выше него, и выше всех женщин в казарме, - была странной, белой вороной в семействе темных Коровиных (глазами, волосами, кожей), маленьких и круглых даже в это голодное время.
Перед войной отец запил, подолгу где-то пропадал, а мама прятала под столом свои глубоко виноватые глаза. "Не плачь, пусть все дразнятся, не обращай на них внимания. Ты все равно моя самая любимая дочь, и самая красивая!.." Отъезжая на фронт, отец притянул ее к себе за обе руки, тесно прижался, шепча в ухо колючими губами: "Я совсем не сержусь на маму. Помни меня. Замуж выйдешь, наверное поймешь..." Уже тогда она была выше и него, и ее локоны белоснежной метелью кружились вокруг его маленькой, черной головки.
Старое, двухэтажное деревянное здание подозрительно, без каких-либо опознавательных знаков, по мнению Солдата, плавало посреди огромной лужи, к подъезду вела деревянная тропинка в две стопы; через раз Солдат специально целил мимо нее сапогом, веером летели брызги, - "салют!" - кричал он, - Бык предусмотрительно забежал вперед, женщины отстали, а когда в полумраке под Быком сломалась

Реклама
Обсуждение
     00:00 07.04.2009
! ! ! ! ! ! ! ! ! ! ! ! ! ! !
Реклама