Глава 16.Отъезд Марии.
О, Кесария Приморская, CaesareaMaritima, город белоснежный, великолепный, величественный! Я, Мирйам из Магдалы, стою на самом твоём берегу, на пирсе, в ожидании разрешения взойти на корабль, который увезёт меня навеки из дома, от близких, от родимой земли…
Слёзы застилают мои глаза, и сквозь эти слёзы я всё же пытаюсь разглядеть тебя, город моей беды, оставить тебя в памяти как последнее видение родины. Я знаю, что моя нога не ступит никогда больше на эту землю, где я была так невероятно счастлива и так безмерно несчастна, и я тороплюсь, тороплюсь запомнить, запечатлеть, вобрать всё, что есть ты, Кесария – такая прекрасная и такая печальная. О, что мне до твоей красоты, если я вижу тебя сквозь слёзы!
В нескольких шагах от пирса – холм. Удивительно и достойно восхищения, что он полый внутри. В скалистом грунте холма вырублены сводчатые галереи, здесь стоят торговые корабли, надёжно укрытые от бурь и нападений, возможных в открытом море. А оно плещется у самого подножия Храма, стоящего на холме. Вверх ведёт широкая мраморная лестница от пирса, и там, наверху, высится сам Храм – олицетворение власти цезарей здесь, на нашей земле. Белые алебастровые плиты, в которых блестят на солнце кусочки слюды, ослепляя глаза, покрывают стены. Колонны поражают высотой и мощью. Я знаю, там, в Храме, две статуи: одна изображает Рим, вторая – самого Цезаря. Говорят, обе статуи просто дышат величием. Только что мне, бедной, раздавленной этим величием женщине, до него? Я оборачиваюсь к морю, и вижу десятки кораблей у причалов порта, и плещущиеся на ветру паруса. Они – тоже белого цвета, в насмешку надо мной, наверное. И картина моря за ними – величественна и прекрасна. А в сердце моём, и теперь уже навеки, поселилась чернота ночи. Я хотела бы умереть здесь, о Кесария, на самом твоём берегу, у причала. Прилечь на ступеньках лестницы, ведущей к Храму, и тихо уйти из жизни под дуновение лёгкого ветра с моря, под плеск соленой воды и под крики чаек. Но дитя, что я ношу под сердцем, толкает меня, ворочаясь там, в глубине моего тела, бьет меня ножкой. Оно призывает меня к жизни. Сердце моё исполнено горя, а эта новая жизнь во мне стремится наружу, хочет вырваться, расти, укрепляться, чтобы потом, в свою очередь, хлебнуть полной мерой счастья, и ещё более полной – несчастья… Зачем? Разве я знаю ответы на все твои загадки, Великая Мать?
Поначалу у меня не было слёз, и их появление – почти гимн жизни, именно жизни, а не смерти, которую я призываю. То отчаяние, которое обрушилось на меня в ночь нашего прощания, и не покидало все последующие дни, можно ли описать словами? Та, которая ждёт меня за порогом жизни, я знаю, никак не будет страшнее. Когда однажды умрёшь под гнётом невыразимого горя, а потом, вопреки свому желанию, воскреснешь, со смертью у тебя возникают новые, почти дружеские отношения. Понимаешь, что вслед за нею придут покой и отдохновение. Смерть не знает той боли, что может дать жизнь.
Я помню, что известие о поимке Иисуса принёс нам Марк. Я всё последнее время была в тревоге за мужа. Почему-то лишь в эту ночь, когда волнениедолжно было бы помешать моему сну, я вдруг заснула беспробудно и крепко. Теперь, когда я уже могу вспоминать и оценивать прошлое, думаю, что виноват в этом Иисус. Прощаясь, он говорил: «Спи, Мирйам, спи крепко! Отдохни, любимая, в эту ночь, не терзайся тревогой, ты устала. Что должно случиться – случится, тогда и будешь терзаться… А теперь посмотри, какой вокруг покой! Странная луна сегодня. Видишь, какое вокруг неё сияние? Словно её завернули в тёплую, мягкую ткань, а её свет упрямо пробивается, льётся наружу, и цвет лучей – сине-жёлтый. Спи, Мириам, мы сейчас ещё посидим, поговорим с тальмидами, и пойдём ночевать под этим небом. Нет, тебе не надо идти с нами. Я знаю, что ты храбрая и терпеливая, что ко всему привыкла. Но ты теперь не одна. Думай и поступай так, как оно и есть уже – за двоих…»
Он приласкал меня своими волшебными руками, и я уснула. Думаю, этого он и хотел, и я поддалась ему, как поддавались другие. Сквозь сон я слышала, как он пел в горнице с учениками. Сквозь сон слышала, как они уходили, спускаясь по лестнице. Потом долго не слышала уже ничего.
Примчавшийся из Гефсиманского сада полунагой Марк ворвался к матери, ожидающей его со свечой, уткнулся в её колени. Он рыдал, бедный ребёнок, и трясся как в лихорадке. На пороге осталась стоять перепуганная рабыня, открывшая дверь на его громкие стуки.
– Они схватили его, мама! Схватили и увели, и теперь убьют!
Ошеломлённая альмана, не зная, чем можно помочь, дрожащими руками ласкала голову сына, и уже рыдала сама…
Надо ли говорить, что я проснулась от шума, и, выбежав из соседней комнаты, куда поместила меня гостеприимная женщина, видела и слышала всё. И, так же, как Марк с матерью, понимала, что отныне нет у меня мужа…
Меня не пустили на Гольгольту.
Накануне пэсах в Иерусалим приехала Иоанна, сопровождавшая мужа. Близость Хузы ко двору Ирода Антипы позволила ей узнать обо всём раньше, нежели весть облетела город. Она примчалась ко мне в сопровождении людей Иосифа – как они нашли друг друга в это утро? Только недобрые новости так стремительно объединяют людей. Иоанна приехала в дом альманы, где я без сил стояла у окна с самого утра, ожидая вестей от Марка, ушедшего в город.
Она бросилась мне на шею, оплела своими любящими руками, и уже не отпускала из объятий, словно стараясь отдать мне всё тепло, весь тот запас любви, что жили в её нежном сердце. Она ложилась рядом, когда, измученная тревогой, укладывалась на ложе я, вставала, когда я приподнималась, ходила вслед за мной наверх, в горницу, с высоты которой я пыталась рассмотреть улицу и вестника на этой улице. Ни на мгновение не оставляла она меня, несмотря на моё сопротивление. Она говорила, что Хуза делает всё, чтобы Ирод встал на защиту Иисуса, и правитель, быть может, спасёт его. В эти мгновения я не могла слушать подругу. Мне не стыдно сказать – я её ненавидела.
Трудно ждать от себя великодушия, когда горе застилает не только разум, но и чернит душу. Она была рядом со мной, и разделяла моё горе. Но я-то знала – Иоанна счастлива, муж её жив, и ничто ему не угрожает. У неё есть сын! И у сына её не отнимают в эти минуты отца. Судьба подарила моей подруге счастье, у меня она его отбирала. И я сторонилась Иоанны, вырывалась из её объятий. Я не отвечала на её утешения, я вообще не говорила с ней. Я не желала ни с кем говорить.
Из Вифании появились Марфа с Лазарем, предупреждённые учениками Его. Марфа рыдала, и хватала меня за руки. Рядом вздыхала и молилась альмана. Брат обнимал меня и шептал слова утешения и молитвы. Слёзы стояли в глазах моей подруги, не оставлявшей меня ни на мгновение. Я же была одинока среди своих близких. Ни один из них в эти часы не терял столько, сколько готовилась потерять я. Лишь я одна, словно окаменев, не плакала, не билась в рыданиях, не молилась. Я ждала вестника. Я ждала приговора.
Марк принес его – бледный, измученный, потрясённый Марк. Стоя в дверях комнаты, и глядя лишь на меня одну, он произнёс, а губы его кривились от сдерживаемых рыданий:
– Он будет распят, Мариам. Если хочешь видеть его – надо идти на Гольгольту. Они мучили его…
Я отодвинула их всех, убрала со своей дороги. Они пытались помешать мне в моей скорби, в последнем стремлении к тому, кто был моей жизнью. Они так шумели: кто-то говорил о ребёнке, кто-то – об опасности. Никто из них не сумел остановить меня, даже люди Иосифа. Глядя в моё лицо, они отступали…
Я пошла вперёд, с трудом передвигая ноги. Камни на дороге кланялись мне, прыгая вверх и вниз. Люди прекращали разговоры. Солнце остановилось в небе. Небо ложилось на плечи всей тяжестью. Воздух был густым и обжигал внутренности при каждом вздохе.
И всё же меня не пустили к нему, на Гольгольту. Римский воин не побоялся моего пустого взгляда. Он не смотрел мне в лицо. Когда я, оттесняемая им, всё же попыталась идти, он просто отшвырнул меня в сторону. На руки Иоанне и Марфе. Но я могла видеть там, на вершине холма, три перекладины. На одной их них был распят тот, кто говорил лишь о любви. Я даже не могла понять отсюда, снизу, на какой именно. «Мириам, тысячелетия могут пройти, прежде чем родится любовь, такая, как наша», – слышала я его голос. Но я не плакала. Я застыла, как изваяние, и молила единственного Бога, которому он так верил. Я молила – убить его, моего любимого, послать ему быструю смерть. Потому что разум отказывался принять Его муки.
Я не могла поверить, что Иисусу выпало это…
Ни в одном из тех, кого видела на кресте, не желала я его увидеть. Мне сказали, что он умер раньше остальных. Быть может, помогла моя молитва? Среди всех молитв, что посылала я к Небесам, лишь одна – о даровании ему смерти. Иногда бывает смешно жить на свете.
Римский воин проткнул его копьём, чтобы убедиться, что он умер. Вчера ночью Иисус ласкал меня, уговаривал успокоиться и заснуть, сегодня он умер в мучениях. И его проткнули копьём, чтобы знать – он уже не сойдёт с перекладины и не заговорит…
После известия о смерти, прошелестевшего в толпе, я не помню ничего. Я потеряла сознание. И множество часов – вечер, ночь, ещё день – провела в доме Иоанны, куда меня увезли. Окружённая теми, кто боролся за мою жизнь и жизнь ребёнка. Я не боролась ни за что. Я предпочитала умереть.
– Мариам, открой глаза, девочка, довольно спать!
Суровый, донельзя властный голос из детства. Я снова в Храме, и Великая Жрица призывает меня. Ей нельзя не подчиниться.
Присев в постели, я открываю глаза. Первое, что я вижу – это внимательный, ласковый и сочувствующий взгляд Эстер. Никогда, никогда он не был таким в детстве. За спиной Верховной жрицы – измученная Иоанна, со впалыми щеками, под глазами – круги, она просто тень той довольной, цветущей женщины, что я знала. Марфа, на коленях возле постели, и кажется, судя по её виду, она не спала вечность. Мне трудно понять, почему они собрались здесь, возле меня, вместе. Мне требуется для этого время.
Но, поняв, я издаю стон и вновь откидываюсь на подушки. Они здесь, потому что Иисус умер на кресте! Зачем меня привели в чувство? Я хочу забыться, я не хочу ничего знать…
– Мариам! Я сказала тебе и повторяю – довольно спать! Нельзя убежать от горя в сон и забытьё навеки.
Быстрые руки жрицы касаются точек на моей голове, массируя их, давя. Мне больно, но при этом приятно. Эти руки дарят мне бодрость. Они вырывают меня из темноты, куда я провалилась у Гольгольты.
– Кроме всего прочего, дорогая, – спокойно, твёрдо увещевает меня жрица, – ты забыла о том, что есть долг. Мне стыдно за тебя, Мариам. Разве этому я учила тебя?
Я ничего не хочу слышать о долге. Но я слышу о нём, и достаточно, чтобы наконец проникнуться. Эстер, она такая сильная. Она мудрая, и знает жизнь. Она знает также, как скроено сердце женщины. Эстер находит слова, после которых слезы прорываются сквозь сдерживающую их плотину, и я плачу, плачу, изливая в слезах своё горе и боль. Слёзы уносят с собой все силы, но странно – потом я встаю. Снова ощущаю биение жизни под сердцем, ребёнок властно напоминает о себе. Уходя из моей жизни, Эстер говорит мне то, что останется в сердце навсегда.
– Все эти встречи, Мариам, встречи с мужчинами, которых мы любим, и которые
И снова обрывки воспоминаний. Мы уходим, уходим из Кесарии. Расплывается, исчезает вдали Храм. От улиц города – Кардо, Декомануса – давным-давно не осталось и следа. Всё растаяло в моих слезах и в дымке облаков над городом.
И на много, много дней я обречена видеть лишь бесконечную гладь моря и две пентекотеры[3], сопровождающие наш тяжело гружёный корабль. Взмахи гребцов и плеск воды за кормой – последние мои воспоминания.