Глава 17. Мария в Галии.
Массилия[1] кажется мне похожей на чайку. Она белая, с резными крылами, и парит между синим небом и зеленым морем в лучах яркого солнца. А ещё она похожа на римский театр, в котором ряды домов выстроились ярусами на прибрежных холмах, море же служит местом, где поют и играют, сценой. Иосиф водил меня на подобное представление, я мало что поняла, потому что плохо понимаю Рим. Мне понравился аулеум[2], огромный, шитый золотом занавес, который опустили перед началом представления и подняли по завершении. Но Макк – дурак и обжора, Букк – глупый хвастун, пустослов и простак, Папп – простоватый дурашливый старичок и Доссен — уродливый шарлатан[3], эта милая компания, что веселила народ, меня расстроила. Все показалось мне грубым, шутки были из разряда глупых и даже злых, я бы сказала. Мне не было смешно. Я была не к месту в театре, и напрасно дядя старался изо всех сил, передавая мне смысл произносимого. Я подозреваю, что он приукрашивал шутки, и пытался скрыть нарочитую грубость, что в них сквозила. Я теперь многое понимаю сама, язык римлян уже не совсем чужд мне, дядя не учел этого. Но я оценила его старание развлечь меня…
Если представить себе, что море – орхестра[4], а Массилия легла полукругом, ее обнимая, то эта самая красивая на свете сцена. По ней плывут корабли римлян, и это мне мешает; иногда я вижу очень тяжелые, сделанные из толстых дубовых досок корабли, укрепленные поперечными брусами, с кожаными парусами, это корабли галлов, жителей этих мест. Но по ней же плывут лодки рыбаков, как у нас, на море Галилейском, и любые паруса золотит на рассвете солнце, а закат бросает на них багрянец. Небо, прозрачно-голубое по утрам, и синее днем, вечерами ловит багрянец своими сетями. И этот роскошный аулеум тоже шит золотом, золотом солнечных лучей. Рыбки, что выбрасываются из рыбацких сетей, разевают рты в попытках ухватить воду, шумит галька под днищами лодок, когда их вытаскивают из воды на крутые берега …
Совсем Генисарет, Галилейское наше родное море? Совсем не Генисарет…
Я-то знаю, как никто другой, что у этого моря нет края и границ, а еще я знаю, что того, кого люблю, мне встретить на этих берегах не придется. И потому мне не мила Массилия, и, несмотря на всю красоту, что нас окружает, я здесь словно в римском театре: все хорошо, и всем хорошо тоже, кроме одной меня.
Если бы не Сара[5], что сталось бы со мной, разлученной с близкими и родными. Девочка моя – явственный след прошлого, не позволяющий мне забыть, кто я и что я в этом мире. Кто знает, если бы не она и не мой долг перед нею, а не смокнулись бы волны моря надо мною в один из дней тоски? Ведь не всегда спокойны здешние каланки, бухты со скалистыми стенами. Холодные ветры дуют в городе зимой и весной, завывая, и море собирает грозные валы, и, заключив союз, обрушиваются они на город всей своей мощью.
Осенью родилась Сара, но уже тогда выли ветры, и буря несла воды к берегу, и соленые брызги долетали до самого окна моего…
Поначалу я почти не чувствовала свою малышку. Она росла во мне, не доставляя хлопот, словно понимала, что мне нужны все мои силы. Трудно было на корабле римлян, когда волнение на море нас качало; но трудно было не одной мне. Тошнило и дядю, и тех, кто служил нам. Римляне посматривали на нас с неприязнью: то и дело кто-нибудь из нас перегибался через деревянную обшивку, извергая содержимое желудка в воду. Правда, я была женщиной, и они, несмотря на свое нежелание видеть женщину здесь, у себя (дядя объяснил, что это считается дурным знаком на корабле), они все же понимали мое положение, и сочувствовали. Помню, один из них, когда мне было особенно худо, и я едва ли не прилегла на деревянной палубе на глазах у всех, принес воды, и умыл меня, забрызганную и несчастную. Он даровал мне наслаждение, очистив, позволив выполоскать водою рот, а я разрешила ему себя касаться, хоть он был мне никем. Мы оба нарушили негласные каноны, и были благодарны друг другу за то, как это сделали: с пониманием и сочувствием. Быть может, нас и осудили, но видит тот Бог, что стал и моим, как был мужниным, что так правильно. Единственно правильно: любить и помогать друг другу. Разве не так учил Йешуа?
Позднее я узнала, что «римлянина» зовут Мауронит, и что он не римлянин, а галл. Он высок, голубоглаз и белокур. Он промывает зубы собственной мочой, как мне сказали. Потому что так принято в его роду, и он соблюдает обычай, не страшась насмешек. А еще он смачивает волосы известняковым раствором и странным образом зачесывает их со лба назад – на манер лошадиной гривы. И, помимо этого, он измеряет раз в месяц собственную талию поясом, и рад, если она осталась прежней, а если пояс не сходится, галл начинает браниться, а после терзает себя какими-то упражнениями и голодом, пока пояс не сходится на талии вновь. Он удивительно подвижен и заразительно страстен, он враг уединения, смешивается со всеми и вмешивается во все. Он великодушен и он тщеславен. Он носит яркие разноцветные плащи с вышитыми на них цветами. После всего того, что услышала о нем, я поняла, почему и в случае со мною он не побоялся кривых ухмылок. И еще, каковы галлы в представлении римлян. Своего мнения я толком еще не имею. Понимаю только, что галлы ближе нам по духу, нежели римляне, но такого понимания мало.
Да, когда корабль не болтало, все было лучше. Особенно, если солнышко припекало, и лазурь неба сливалась с бирюзой волн.
А вот последние недели, когда носила я Сару, и жила на суше, были трудны.
Дом на берегу моря, где мы жили, был каменным и холодным, если дули ветра. Но он был хорош, по местным представлениям, поскольку велик. Пять комнат для безвестной иудейки и ее сопровождающего! И сколько звериных шкур на полах, соломенных подстилок, приляг и отдохни, ни о чем не беспокоясь. Разве о холоде, но это не тот холод, что смутит галла или римлянина. А вот меня….
Дядя завел очаг, и я протягивала руки к живому огню, греясь. Сара била ножкой изнутри, словно ее сотрясал озноб, как меня. Может, так оно и было.
Отекли ноги, а потом даже руки отекли. Стало крайне тяжело ходить. Меня мучили боли внизу живота, я ощущала там тяжесть. Без конца тянуло помочиться. Мучали судороги в ногах, я просыпалась, крича от боли. И спать с огромным животом было тяжело.
Дядя не мог бы быть внимательнее, чем был, но ухаживать за мной ему не пристало. И двоих его слуг, которых достало до сих пор, стало мало для нас. Так в мою жизнь вошла Эна[6].
Она была послана мне богом, не иначе. Женщина галльского происхождения, она молода и красива. Рыжий костер ее волос пламенеет в каждом углу нашего дома, и кажется, в каждом из углов, каждое мгновение. Она быстра, хлопотлива и домовита. Она ласкова, и смеется беспрестанно. Она ласкает меня не как госпожу свою, а как сестру, и ее помощь просто бесценна. Она готовит тысячи разных блюд из пшеницы, полбы, проса, смешивая их с лесными орехами; она угощает меня сушеными яблоками, грушами, сливами. Она запекает каштаны в очаге…
Иосиф молчаливо принимает пищу из этих славных, крепеньких рук. Он тоскует по своим, я знаю. И по привычной еде, и по ограничениям, впитанным с молоком матери. Он видит в Эне чужестранку, которая нечиста. Но он отметает все это, как ненужное. Он делает вид, что неважно это. В память о Йешуа он принимает все, что дает нам бог, и не ропщет. Это удивительно для меня; хотя, казалось бы, разве мало всего, что оставила я ради Него? Почему же другие не могут поступать так же?
Эна любит свинину, и уж этим должна быть противна дяде.
Осенью многие в Массилии моют бадьи уксусом, натирают чесноком мрамор бадьи, а в подкожное сало разделанной свиньи втирают морскую соль, остатки которой смывают. Дно бадьи обсыпается свежей солью, и сало укладывается, обильно сдобренное смесью трав. Когда бадья наполнена – она плотно закрывается, и сало отправляется на вызревание.
Эна раздает всем и повсюду свое сало: добавляет в еду, лечит им при болезнях, натирает…
И дядя Иосиф ест, похваливая, горох и чечевицу на сале!
Когда бы не Эна, разродилась бы я Сарой, или нет? Горе, меня снедавшее, незнание мест, куда я попала, и мое положение, отнюдь не прибавлявшее мне разума и спокойствия, все это совсем меня изменило. Я не знала, где искать нужные травы, да и есть ли они здесь, я не понимала, чем можно помочь себе в окружении этих людей: троих мужчин да женщины-прислуги, которая еще и не рожала сама.
Эна привела в наш дом эвага[7], и тем самым уже навеки обязала меня, помогла найти свое место в чужом и малопонятном мне мире.
Она вбежала ко мне в комнату, словно за ней гнались, бросилась к моим ногам, и закричала:
– Он идет, госпожа моя, идет!
И прежде, чем я успела понять, кто же ко мне идет, ко мне, беременной, уже на сносях женщине, простоволосой и измученной, распухшей от отеков, не ждущей гостей в вечерний час, на пороге моей оказался он. Эваг (только так позволял называть себя мой учитель, имя собственное он давно потерял, и не стремился обрести) показался столь странен мне, что я долго и невежливо молчала, рассматривая его. В конце концов, это ведь он явился без всякого спроса ко мне, а не наоборот.
Римляне сказали бы, верно, что он похож на сатира. Он носил коротко остриженную, но островатую бороду, и к ней еще усы. Светлые его глаза, то ли, голубые, то ли, скорее, серые с оттенком голубизны, устремлялись на собеседника, просто пронзая насквозь. Щеки впалые, губы тонкие, слегка поджаты. На шее его ожерелье из чистого золота, и золотые браслеты на запястьях и плечах, и золотыми кольцами унизаны персты его. Он был в штанах, подпоясан золотой перевязью, а туника его была голубой, по цвету здешнего неба, и белые цветы, как облака, ложились на эту голубизну. Плащ, почти римский сагум[8], был закреплен аграфом на плече: и аграф золотой, с синим прозрачным сапфиром. Башмаки на нем были кожаными, с завязками. Словом, я не могла отвести взгляд от этого еще довольно молодого человека: никого и ничего подобного я еще не видела в жизни.
– Я – эваг, – сказал он мне. – Я верю в существование богов, я знаю, что часть моего бытия является божественной сущностью.
Честно говоря, я потерялась, не зная, что ответить. Но его это не удивило, хотя, как будто, он все же ждал моего ответа некоторое время. Потом продолжил, не дождавшись ответа:
– Я верю в изначальный долг, и строю жизнь в согласии с природой. И приближаю себя шаг за шагом к миру богов.
И снова я промолчала. А что тут скажешь? Появился на пороге твоей комнаты и жизни в целом некий галл, провозгласил, что он эваг, рассказал о своих жизненных правилах, и потребовал от тебя если не ответа, то понимания. Я же не имела в себе ни одного, ни другого.
– Ты нуждаешься во мне, потому что болеешь. И душа твоя болеет.
Только теперь я осознала, что говорит он со мной на родном языке, и говорит хорошо. С Эной же говорили мы на странной смеси римских и греческих слов. Эна хорошо знала греческий, язык первых жителей Массилии, я же немного понимала его, как ныне и язык римлян.
С волнением спросила я того, кто звался эвагом:
– Откуда знаешь ты язык моего народа?
Он рассмеялся.
– Женщины склонны душою ждать чудес отовсюду. Словно напились от рождения сervisia или zythus, иль угостились corma[9]. Не вижу ничего особенного в
| Помогли сайту Реклама Праздники |