тыкает, тыкает. Сам понимаешь, во что. Нерадивый оказался слуга, задохнулся под водой, стал царапать цезаря и кусать. Отпустил его император. И под водой отпустил. И с площадки вечером легонько так толкнул… отпустил, значит. Я, Саласс, пил много вчера, это правда. Но все же, вскользь как-то, нечетко, помню лодки у обрыва. Плавали там рыбаки, соскребали крючьями то, что на скалах от мальчишки осталось. Чтоб не завоняло, значит. А я Саласс, я добрый.
Молчал раб. Молчал и его господин. Было сказано и без того слишком много, непривычно много. Раньше они молчанием говорили. Теперь словами. Угроза была или только послышалась Салассу в речах? Была угроза, была. А зачем? Для чего? В чем провинился он перед молодым господином своим? Тем, что молчал обо всем, когда спрашивали? И о том, сколько раз произнес Калигула «мама» во сне, и сколько раз простонал «отец»… А о братьях скрипел зубами, бормотал при этом: «Ненавижу! Ненавижу…». Промолчал Саласс об этом, когда спросили. Сказал — спит хозяин крепко, как младенец. Настроение у него ровное, брови не хмурит, губы не кусает. Ест с удовольствием. В постели с Эннией кувыркается. Все у него хорошо…
Продолжаться бесконечно молчание не могло. Когда сказано так много, должно быть досказано оставшееся. Старик-раб напрягался, ждал. Не просто так затеян хозяином разговор с угрозами, есть этому причина. Пусть будет названа уже, потому как тяжело это повисшее во времени молчание, тяжелее, быть может, того, что было уже сказано или будет.
— Скажи-ка мне, Саласс, старина, кто этот человек, которого зовут Тень? И о чем ты, как мне сказали, ведешь с ним беседы время от времени в императорском дворце?
Вот как! Труднее вопроса и не придумаешь уже. И ответа, который был бы легок, нет у раба. Обмануло молчание, показалось тяжким, висело бы уж дальше между ними. Выпустил Саласс весла из рук, повисли в уключинах. Руки дрожат; и зубы туда же, дробь выбивают, неужели не слышно? Неужели не слышно, как стучит сердце бедного старика, как отдается в висках биение крови?
— Старина, я задал тебе вопрос, не слышу ответа. Сегодня я вынужден напоминать тебе о своей доброте без конца. Да, я добр, и я был к тебе расположен. Мне казалось, что и ты уловил разницу в обращении. Оказалось, это не так. Ты ничего не понял. Мне жаль!
Калигула уже не лежал на носу лодки, а сидел, сжимая руками борта. Ничего не осталось в нем от того юноши, каким он казался несколько мгновений назад. Был расслаблен и ленив, стал собран, напорист. Глаза горят, утопил взор в зрачках раба. Саласс и рад бы отвернуться, да не может пошевелиться. Рад бы отвести взгляд, но куда там! Огонь в глазах Калигулы завораживает. Любимая змея Тиберия, вот кто так смотрит, да и та, пожалуй, против этого мальчика слаба, нет-нет моргнет все же, живая она тварь…
— Ну! Говори! Лодку перевернуть не составит труда, утопить тебя, самому доплыть до берега, как ты знаешь, мне тоже легко. Скажу, случайность! Скажу, от страха ты себя не помнил. Не смог я тебя вытащить. Никто не удивится, что за прихоть: спасать старого раба?! Кто спросит о тебе, кому это надо?
Справедливость слов Калигулы ранила душу раба. Он был прав, мальчик. Смерть не столь страшила старика, как эта истина: собственное одиночество свое. Лодка их теперь была достаточно далеко за скалами, там, где морское дно резко уходит вниз, невидимое глазу. Ничего не стоит раскачать лодку и перевернуть ее. Легко утопить старика, не умеющего плавать. И впрямь никто не спросит, никто не заплачет. Никому дела нет. Вот что страшно. Страшно и то, что мальчика этого успел полюбить. А ему, кажется, и дела нет…
— Подожди…
Трудно давались слова. Хотелось объяснить, чтоб Калигула понял. Не хотелось заплакать. Не хотелось быть обвиненным в трусости: рабской доли хватало вполне, она предполагает и трусость, и низость, а он, Саласс, не был таким!… Как об этом-то скажешь?
Стараясь унять дрожь, раб потирал руки, и, сквозь тунику, — свою грудь, в которой тяжело ворочалось растревоженное сердце.
— Подожди, юноша, прекрати задавать вопросы. Пойми, есть такие вопросы, что несут угрозу для самого вопрошающего. Не о себе пекусь. Никто не хочет умирать, даже старый раб, не знавший жизни. Какая есть, все равно своя, и другую мне не дадут. А вот ты, ты молод, и есть у тебя надежда. По мне, ты все равно, что раб…и не чужой мне…
Возмущенный выкрик Калигулы Саласса уже не мог остановить.
— Да… раб! Не в том дело, что раб работает. Работа может быть в радость! Раб! Что он ни делает, все по чужой воле! Когда по своей, это уже не раб. А ты? Ты ведь здесь не по своей воле. Живешь не по своей воле, женился не по своей воле, радуешься по приказу, по приказу не льешь слезы, когда они стоят в глазах! Не печалишься, нельзя тебе печалиться, изменой назовут. Кто ты, когда не раб? Но умереть ты не должен. Это у меня нет надежды, а у тебя она есть. И если уж я не хочу умирать, то ты не должен стремиться к смерти, а ты ее зовешь! Зовешь, задавая вопросы, на которые я не хочу отвечать…
Теперь уж Калигула не сразу нашел слова. Что-то в этих рассуждениях Саласса было более чем правдой, а искренность старика смущала. Он не был готов полюбить Саласса. Ему это не нужно было. Ни за что на свете не хотел бы он признать Саласса равным себе или похожим на себя. Быть предметом его сожалений он тоже не желал. Все в нем возмущалось правде Саласса. Привязанность к себе старика он расценивал как оскорбление…
Здравый смысл возобладал. Калигула был уже неплохо научен жизнью. Используй все, что можно, все, что встает на пути, в своих целях. Тем более, если разрешают и дают. Не станет нужно, так что: отбрось! Иди дальше. Старик ко мне привязан, прекрасно. Я получу все, что мне надо, от этой привязанности. А там посмотрим.
— Скажи мне, Саласс, все, что можешь. Все, что знаешь. О том, что я задавал вопросы, умолчи. Этим ты спасешь меня. Я жив потому, что многое знаю, в этом моя сила. Знание не убивает, потому что я не кричу о нем. Хочешь помочь мне, дай ответы, а я подумаю, как мне это поможет, как это повернуть на пользу. Быть может, это поможет отразить удар.
Он говорил проникновенно. Он был убедителен. И старик сдался, но только отчасти.
— Знаешь, — сказал он, — в моих краях есть… нет, был такой обычай, до прихода римлян, которые всех убили… я не в упрек, просто правда ведь это?!
Калигула кивнул головой, не стал вдаваться в объяснения, оправдываться. Римляне многих убили, да. Чтоб их не убили самих. Чтобы остаться Римом. Чтобы быть римлянами. Чтоб не кануть в прошлое, не стать воспоминанием. Как эти — лигурийцы[18], сарматы, салассы…
— Зимними вечерами, когда воет ветер, холодно, засыпает снегом дороги, когда тоска снедает душу, мы собирались в домах друг у друга. Чтоб не замерзнуть, чтоб не заболеть. Чтоб отогреться друг другом. Еда общая на всех, кто чем богат, и вино, какое оно у кого есть, и дрова, кто сколько может поделиться. Но не это главное. Главное, это разговор неторопливый. Кто быль расскажет, кто небыль. Бывало, и сплетня, и наговор какой, бывало, и драка, но это редко. Редки были и памятны случаи, когда попадался хороший рассказчик. Есть такие, в каждом селении есть, кто много знает, много видел. Кому от Богов великий дар: увлечь других разговором. Предания, они живут в народе. Этими людьми и живут. И сохраняются ими!
Лодка раскачивалась на воде, увлекаемая волнами. Рифы острова Капри, все три великана, оставались вдали. Солнце стояло высоко в небе. Еще ничто, казалось, не предвещало грозы. Но гроза была неизбежна; рыбаки на острове и в море уже всматривались в горизонт, уже видели наползающие тучи. Ни Калигула, ни Саласс ничего, кроме друг друга, не видели и не слышали.
— Я расскажу тебе предание о Тени. Нет ведь никакого преступления в том, чтоб рассказать быль… может, уже украшенную небылицами, кто же знает?! Это неизбежно, когда что-то передается из уст в уста, ведь каждый видит по-своему и слышит свое…
И Калигула услышал из уст Саласса, раба, предание о Тени, о самом-самом римлянине из тех, кто никогда римлянином не был…
«Армия — не армия, легион — не легион, дисциплина — не дисциплина, бой или нет. Какая разница, в жизни мужчины должна быть женщина, не так ли?
Кентурион задней кентурии гастатов десятой когорты[19], вот кем был его отец. Невеликая должность, пять лет службы вычти, которую уже отслужил, прибавь еще не менее четверти века, да смерть попроси, чтоб миновала. Он был инородец, peregrini, чужой. В бою становился своим, поскольку не щадил себя. Его успели полюбить, спасший в бою орла легиона, он стал кентурионом. Уже сказано же, задней кентурии гастатов десятой когорты.
Она, его мать. Что о ней скажешь? Говорили, римлянка. Но тоже ведь странно: ни матери, ни отца не называли. Пусть из плебеев, но должно быть имя. У римлянки должно быть имя. Люди незавидной судьбы, пусть, но хотя бы когномен[20] римского имени. Для женщины, пусть она и маркитантка…
Они не могли вступить в брак, что это был бы за брак по римским понятиям, смешно. Но сами-то считали по-другому. Они к этому относились серьезно. Да на нее никто из легионеров взгляда похотливого бросить не мог безнаказанно. Все боялись. В гневе инородец бывал страшен. Кому, как не подчиненным его, было это знать. Да и те, кто над ним стоял, остерегались. А она кроме него никого и не видела. Есть такое качество у искренне любящей женщины: вроде на тебя смотрит, а не видит. И ты понимаешь, что ты ей не нужен, и не будешь нужен никогда, что, кроме того, единственного, никого ей не будет нужно. Будь ты хоть последним мужчиной на земле, самым распрекрасным, а ей тебя не надобно, и все тут.
Она была храброй. Есть маркитантки, что придут в лагерь только после боя, принесут свое вино, да еду, да себя на потеху. Им продавать и продаваться слаще всего. Есть другие, мать Тени, говорят, была такой. Шла за легионом в самую битву; там раздавала свои запасы. Ее любили не меньше, чем кентуриона. Многие старались оградить ее от всех опасностей и возможных оскорблений. Только смерть, она ведь не спросит, она любит отбирать достойных. Ей тоже лучшие люди нужны, не худшие.
Так и случилось, что к трем годам стал Тень сиротой. А что? Убили кентуриона в бою, это случается. Она на коне хорошо держалась, муж научил. Что твой equitatae[21], право, пусть никто не давал ей меча, и ножа, и не носила она lorica plumata[22], и гребня поперечного на шлеме. Никто и не понял, как она с повозки соскочила, что мужу полагалась. Они в ней с сыном повсюду за мужем и отцом следовали. Как выхватила его гладиус, как взвилась на коня, только ее и видели. Погибла, конечно. Не пожалел ее противник, а что до нее, так она бы никого точно не пожалела, дай ей волю. Из тех, кто мужа ее сразил, точно бы не пожалела.
В три года остался Тень сиротой. А дальше-то что, судьба известная. Легион твоя судьба, сирота, человек вне рода и племени! Следуй за легионом, а он тебя не бросит. Получишь гражданство. Станешь гражданином великого Рима, а там…».
— Походная жизнь, она как тебе видится, наследник? Интересной? Веселой?
Калигула презрительно покривил губы, улыбнулся вроде.
— Я, старик, знаю ее не понаслышке. Я сам так жил. Жизнь как жизнь, свои преимущества, свои недостатки.
Улыбнулся и раб ему в ответ. Насмешливо и недоверчиво.
— Как же, как же! Знаю, что знаком ты с ней, знаю. И Тиберий может сказать, что
Реклама Праздники |