жаловаться же им на лейтенанта замполиту роты за столь изощрённое обращение с ними или, не подавать же в суд за «клевету» порочащую их «доброе» имя, на обидчика, в самом деле? Так красноречиво и забавно в течение где-то около месяца на вечерних проверках величал лейтенант самых злостных, не поддающихся исправлению пьяниц. Далее ещё двое или трое из проверочного списка, попавших под «огонь» его уничижающей критики грешников, получивших свою порцию отпущенных грехов, и, он, пожелав далее, всем спокойной ночи, объявлял отбой и покидал помещение казармы, с последующим повторением этой процедуры воспитания закоренелых пьяниц взвода. Сам же он был довольно скромен, в пьянстве на то время замечен не был, пока ещё не подвергся эрозии и разложению, находясь в среде, где сложно устоять влиянию таких традиций и обыкновений; ну, и о генеральских погонах вовсе не мечтал. Да, скорее всего, если бы, не было того указа, и лейтенант, наверняка, так не шутил бы, вовсе. Ему и в голову не пришло бы такое. Кремлёвские сидельцы (кремлёвские мудрецы) своим пустопорожним указом (ничего, по сути, не меняющим) создавали условия для такого каламбура – такую пародию на тот указ. Своеобразным воплощением, преломляясь в головах исполнителей их воли, своей недостижимостью, вызывали на выходе, такую карикатурную картину «исправленной» действительности. Явившейся, будто, отражением этой действительности в кривом зеркале, с её устрашающими гримасами, вызывающими у кого-то смех, у кого-то недоумение, или, даже, страх.
Невозмутимый ротный старшина сверх срочной службы Ожелас, не обращая внимания ни на что, водил роту повзводно в столовую, говорил своим бархатным, ироничным, с небольшим акцентом голосом, делая какие-либо замечания, командовал – «на лефо! На прафо!» Для него, повидавшего за многие годы службы много всякого, это была совсем обычная рутина. Так же иронично, с армейским юмором, он с удовольствием объявлял перед строем наряды вне очереди провинившимся, такой-то первый проход, такой-то второй проход, такой-то третий проход, это означало, что нужно было тщательно выдраить длинные проходы между кроватями и под кроватями в казарме. Кому-то в наряд на кухню, кому-то уборка территории и.т.д. Он был среднего роста, чуть больше средней упитанности лет сорока пяти – сорока шести, тех же лет, что и комбат, и был с уже седой головой. Его движения были медленны, тяжеловаты, но всё ещё он сохранял неплохую армейскую выправку. Но, на пенсию ещё не торопился выходить, вроде бы и пора было. Наверное, нуждался в деньгах, в большем их количестве, можно было и аферу какую-нибудь провернуть, пусть мелкую, но всё же, прибыток, чтоб приобрести их помимо зарплаты. Уйдёшь на пенсию, и не будет такой возможности. Пил умело и умеренно. За время многолетней службы приобрёл умение и опыт в этом не простом деле. Захотелось ему как-то однажды попрать армейские обычаи, видимо, там, у комбата или у замполита об этом какой-то разговор был. Он, чуть заметно, как-то насильственно улыбаясь и отдуваясь, потому что приходится делать заметное усилие на это, уже, так чтоб легко и просто, естественным образом не выходит. За многие годы, как ни старался он обмануть, знать норму, змий зелёный всё же, немало сил забрал и потрепал его. Он возмущённо перед строем, бывало, иронично говорил тогда – ну какие могут быть старики в двадцать – двадцать один год, мне сорок шесть, я себя стариком не считаю, повторяя по нескольку раз сказанное, для пущей ясности, будто это важный пункт воинского устава.
Однажды по какому-то случаю в части был концерт, с прослушиванием модной тогда танцевальной музыки, и некоторые военнослужащие с особым рвением и азартом, большие любители её, видимо, ещё с гражданки, танцевали буги-вуги. Это происходило в просторном помещении армейского клуба. Присутствовавший там ротный старшина Ожелас, как ответственный за это мероприятие, потому что он был тогда в наряде дежурным по части, иначе его появление там ни коем образом, не было бы возможным, подобные мероприятия он терпеть не мог. Они были глубоко чужды ему. А тогда, он подолгу службы, отвечающий за порядок и дисциплину, наблюдал это зрелище, происходящее в затемнённом, слабо освещённом зале. От происходящего там, не ожидавший ничего подобного, он был сильно смущён, сконфужен и этим оскорблён до глубины души. Особенно, когда встречался, как ему казалось, с безмерно наглыми, вызывающими взглядами, с дерзким выражением на лицах танцующих, выкрикивающих при этом что-то непонятное, казавшееся ему непотребным, сравнимым, ни с чем более, как только с матерной руганью в свой адрес. Наблюдая всё это, казавшееся ему бесовским наваждением, в нём возникала и обида и стыд, как если бы его прилюдно оплёвывали, и давали оплеуху, или может быть, на глазах у всех выпороли. От смущения и злости, он багровел, морщился, будто от горечи во рту, старался это скрыть какой-то смешной не естественной улыбкой. Он принимался, как-то неловко насильственно улыбаться, чтоб только, как казалось не разрыдаться бы от обжигающего, и унизительного чувства стыда. Это было каким-то изощрённым издевательством над Ожеласом, оказавшимся там, где никак не должен был оказаться. Он оказался в месте, совершенно чуждом ему по духу и строю души его. Он предполагал увидеть здесь, когда затевалось это мероприятие, ну, какие-то народные танцы и пляски, или вальсы. Услышать, пусть пошловатые, но всё же, какие-то частушки, никоим образом не вызывающие у него стыда. А тут оказалось то, чего ранее он и не видывал и не слыхивал, и совсем не знал, что такое есть на этом свете, никак не подозревал даже, о существовании такого вертепа.
Он, как дежурный по части, отвечающий за всё происходящее здесь, пытался придать этому более пристойный вид, ну, как он это понимал. Но все танцующие, его поняли как-то, совсем наоборот и оказались совершенно не управляемыми. Они с ещё большим старанием и азартом, и с каким-то остервенением, поддавшись магическому действию этой музыки, её бешеным, сумасшедшим ритмам, в порыве ну, прямо, яростных, ураганных, движений танца, издавали какие-то всё более звероподобные, совершенно непонятные ему, пещерные звуки. От их судорожных, конвульсивных движений, от хищного выражения на их лицах, от издаваемых ими непонятных, пугающих звуков, от всего того, что он здесь видел, это были, будто разъярённые дикие звери. Они в стремительном вихре танца бросаются вдруг к нему, и у самого его смущённого лица, щёлкая смыкающимися и размыкающимися челюстями, как оголодавшие волки, чтобы во всей этой коловерти, будто растерзать, разорвать и загрызть намеревались его. Когда он пытался вмешаться, чтобы остановить эту, как он выражался сатанинскую музыку и прекратить этот безумный шабаш. Их дерзкие наглые взгляды разили, уничижали и глубоко обижали Ожеласа, делали его ненужным, ничтожным, лишним там. Его смущение было таким, будто его раздели на людях догола. И утешить его там было некому. Они же, отдавшиеся, ураганному темпу танца и душераздирающей музыке не обращали никакого внимания на него, будто забыли о его существовании вовсе, будто это не грозный ротный старшина Ожелас, а так, кто-то неприметный, ничего не значащий, неизвестно почему затерявшийся здесь. Он же, считал происходящее, признаком глубокого морального разложения, развращающим всех остальных, ещё не подверженных его влиянию. И посчитал, что необходимо, как-то пресечь его, наказать самых активных и совсем уж осатаневших участников этого зрелища. Но прервать это мероприятие где-то на его середине, такой власти у ротного старшины было маловато, потому что оно было разрешено, либо комбатом майором Уваровым, либо замполитом старшим лейтенантом Чикольбой. Скорее всего, по случаю какого-то праздника его разрешил молодой замполит Чикольба, наверное, проявляя такой либерализм, он подумал – пусть порадуются военнослужащие, не сами по себе, а под присмотром строгого и авторитетного старшины Ожеласа. Наверное, если бы они присутствовали тогда с майором Уваровым там и видели всё происходящее, то, вероятнее всего, они прервали бы это мероприятие. Но, по вечерам, они присутствуют в расположении части только в каких-то особых случаях.
Утром следующего дня Ожелас с лихвой отыгрался над своими обидчиками, причинившими ему такой глубокий моральный ущерб. Когда построив роту для следования в столовую на завтрак, он с радостью и наслаждением, иронично улыбаясь своей насильственной улыбкой карёжущей его порядком испитое лицо, он напомнил теперь о себе – кто он, объявляя – Чесноков – буги-вуги первый проход. Возмущённый Чесноков на вопрос – за что, получил ответ, довольного своим остроумием, старшины – и второй проход. И добавил – а тебя-то супостата, я особо строго проверю, лично, исполнение. Видимо, ещё не ушёл его вчерашний образ из головы Ожеласа, будоражил его – крутился там он словно колесо. И напоминал ему, когда тот, как самый лютый зверь из всех остальных осатаневших там, издавая какие-то злобные, угрожающие звуки, он перед самым его лицом и головой неистово щёлкал челюстями, будто сильно оголодавший волк, и впрямь явился туда, чтобы сожрать его, и некоторые другие, уподобившись ему, повторяли это за ним. Поэтому, глубоко обиженный Ожелас хорошо всё помнил, как вчера в полумраке помещения, с какой-то издевательской музыкой, щёлкали его челюсти, и смыкались так близко над его головой и лицом, будто и вправду, он так люто загрызть его хотел. Теперь уже успокаивающийся Ожелас продолжал и далее вымещать свою обиду, Сальников – буги-вуги третий проход, опыт предыдущего подсказал, задавать вопросы не следует. Киреев – буги-вуги коридор, вопросов не последовало. Каких-то других буги-вуги он отослал в наряды на кухню, и уборку территории и туалета. Ну, что вугивисты, исполнение проверю лично, – злорадствовал теперь Ожелас, производивший расчёт со своими обидчиками, за вчерашнее моральное уничижение его. В их же разумении ротный старшина был законченным жлобом не воспринимающим и не способным понять всех тонкостей этой эстетики. Потом шутя, смехом говорили некоторые из активных участников того танцевального вечера, что Чеснок (Чесноков) и Сальник (Сальников) самого Ожеласа зажрать хотели.
Однако огорчения комбата майора Уварова так и не прекращались, шла какая-то тёмная полоса, как угрожающе не рыкал он на утренних разводах, на очередных нарушителей дисциплины и порядка, а толка в этом было мало. Зачитал утверждённый сверху приказ об отправке рядовых Петухова и Солодилова, как не поддающихся исправлению, в дисбат, куда-то в Туркмению, как ранее он выражался – выжарить их там, сопровождая свой апофеоз резким комментарием, злобно тыкая кулаком в лист бумаги, будто в их наглые пропитые морды – о, что! Нахалюги хватит, думали, вся служба будет, украл! Пропил! Самоволка! Гауптвахта! И через два года домой! Нет! Теперь дисбат, там из вас дурь вышибут, если вы здесь не понимаете человеческого языка, и чересчур нежного отношения к ним, изнежили вас здесь мерзавцев! – с возмущением и горечью шутил комбат. И так разошёлся в гневе, что чуть не порвал
| Помогли сайту Реклама Праздники |