плутовства. Так, поставив в качестве вызывного гудка очередную, чрезвычайно сколь понравившуюся мелодию, Расстегай Павлович любил кому-либо из знакомых нарочно пустить тревожного бомжа в надежде, что ему перезвонят, что ему перезвонят тотчас же, что ему перезвонят тогда, когда он, Расстегай Павлович, будет окружён множеством, в том числе и незнакомого люда, что он нарочно, будто случайно, не будет в таком случае спешить вынимать свой телефон,— дабы окружающие смогли наверняка удостовериться в мысли о том, что мелодия вызова чудесно как хороша и приятна.
Да, именно приятна. Вообще Расстегай Павлович любил приятность, любил неизбывно и самозабвенно даже самое это слово — "приятность"; любил приятность минуты, когда он нечаянно ловил на себе чей-либо любопытствующе заинтересованный взгляд, любил приятность выгодного мнения о себе, приятность самомнейно горделивого своего красования, но более всего он любил щекотливую приятность сколь возможно более сильного проявления того внутреннего своего чувства, которое можно было бы именовать кратким и волнующе точным определением — эйфория. Именно для неё он совершал много чего, в том числе и совершенно бесполезного да очевидно ненужного, и именно в ней он справедливо предполагал чуть ли не самый смысл, пользу и суть всего своего существования.
Сегодняшний день не был исключением. Напротив того, окрылённый совершеннейше обоснованной мыслью умозрительно ожидаемого торжества и радостным вожделением чего-то необыкновенно заманчивого и многообещающе значимого Расстегай Павлович вполне справедливо решил в себе, что несомненно имеет право, что заслужил, что вообще просто обязан доставить себе невинность маленького удовольствия, устроить маленький праздник, что сегодняшняя годовщина даёт к тому достаточность положительных оснований и смыслов, что он должен, нет, просто обязан в очередное покрасоваться чем-либо... Чем-либо...
Расстегаю Павловичу не слишком долго пришлось перебирать списком, выбирая из него именно то, чем сегодня хотелось бы щегольнуть пред равнодушными взорами случайно подвернувшихся зевак. "Не слишком" произошло по весьма весомой и очевидно убедительнейшей причине — сам список, по запущенной давности своего обновительного пополнения, оказался слишком краток и непритязательно скуден к подробному рассмотрению. Перебрав то немногое, что могло бы обладать хоть некоторой толикой претензии на значительность новизны да представительность деловитого довольства, что могло бы, при умелом обращении, привлечь к особе нашего героя поощрительно взыскательные взоры пусть даже самого второстепеннейше постороннего и третьесортнейше неосновательного наблюдателя, Расстегай Павлович остановился на лёгких, зеленовато-коричневых туфлях, приятно лоснящихся ровным блеском добротно дермантиновой крокодиловой кожи.
Роскошь и достоинство, изыск благородства и строгая безупречность истинно аристократического вкуса, — всё, всё это виделось очарованным очам Расстегая Павловича именно в этой, фаворитно излюбленной туфельной паре, купленной в своё время за весьма скромный кошт. Хотя, признаться откровенно, туфли одевались уже не раз и даже не два и одевались именно с целью привлечь и даже поразить взоры того самого незаинтересованно беспристрастрастнейшего наблюдателя. То есть крокодилова пара не несла на себе почти необходимейший оттенок оригинального новшества, но самому Расстегаю Павловичу туфли нравились чрезвычайно. И этого было вполне достаточно.
Кроме того, у Расстегая Павловича появился свой, несколько почти спортивного свойства, интерес к продвижению пары. В прошлый раз туфли эти одевались Расстегаем Павловичем для посещения стоматологического кабинета. Но, случай небывалый — должного эффекта они не произвели. Даже больше, стоматолог Александр Васильевич — прекраснодушно прямой и идеально деликатнейший из стоматологов, чрезвычайно деликатно рвущий сряду два-три зуба и тотчас же, непременно с сердобольной деликатностью участия, интересующийся: не слишком ли сильно болело в этот раз и не стоило ли вколоть таки обезболивающее,— Александр Васильевич, беспощадно добрейшими, круглыми, красивыми глазами предубеждённого, многолетне квалифицированнейшего врача с явно неудовлетворительной укоризной оглядывая ровный и безупречно здоровый ряд зубов, лишь озадаченно хмыкнул этой подозрительной крепости осматриваемого ряда да настоятельно рекомендовал сменить пользуемую пасту на гораздо лучшую и дорогостояще эффективнейшую, продаваемую исключительно в аптеке его двоюродного брата. И хотя Расстегай Павлович усиленно ёрзал в кресле, старательно перебирая ногами, никто не обратил хоть сколько-нибудь значительного внимания ни на ноги беспокойного клиента, ни на кожевенный изыск одетых на них туфлей.
Это несколько огорчило и даже больше — огорошило неугомонно вездесущего Расстегая Павловича. Впрочем, всё было отнесено на несчастие дурной минуты, на каприз слепого случая, на взбалмошность сложившихся отменно скверным образом обстоятельств. Именно оттого-то, в расчёте бузусловно положительнейшего исхода, безунывный Расстегай Павлович отважился на авантюру повторного своего появления пред очами дотошно скрупулёзного стоматолога.
Заявившись в маленькой комнатушке для скорбно ожидающих своего урочного часа, как правило, уныло пониклых и проникновенно печалующихся посетителей, Расстегай Павлович голосом самым ласковым и предупредительно учтивейшим с порога, тотчас же испросил себе бахилы на ноги, хотя разогретый тротуар после легкого летнего дождика был по-особенному свежо чист и высох почти мгновенно.
Расстегаю Павловичу было приятно и очень хотелось, чтобы обратили внимание на его невиданно немыслимые туфли, чтобы к горлу подкатил велеречивейший комок неизъясненно красноречивейшего чувства, чтобы гордость, расширяющаяся, самозабвенно яркая и всеобъемлющая гордость, язвой сладкого укуса кольнула утешенное сердце... чтобы... Но приятная на вид, светленькая медсестричка вежливо и равнодушно отвечала, что дождь давно прошёл, что особой грязи на улице нет и потому одевать бахилы вовсе необязательно.
Озадаченный таковым началом своего верного предприятия Расстегай Павлович присел ожидать. Наконец позвали и его.
— Что у нас?
— Да вот как-то беспокоит... раз в полгода... опять же, с профилактическим осмотром... — Расстегай Павлович, вальяжно расположившись на кресле, положил вначале нога на ногу, после снял ногу и вновь непринуждённо и легко разместил ногу поверх другой своей ноги.
Медсестричка, сидящая в углу за своим столиком, как-то странно разулыбалась и опустила голову. Александр Васильевич же прекрасно добрейшими глазами начал по привычке въедливо, но с какой-то неохотливой прохладцей осматривать досточтимо значимые, отлично знакомые ему зубы. Его красивое, всегда отчего-то красное лицо (причина этой красноты оставалась тайной как для самого счастливого обладателя обличья, так и для ближайшего его окружения) стало ещё более густо красно и приобрело почти кирпичный оттенок. В конце осмотра Александр Васильевич стал как будто чем-то разобижен, и наконец, несколько помешкав и собравшись с духом, заявил сидящему с широко раскрытым ртом Расстегаю Павловичу, заявил голосом самым решительным и непреклонным: что незачем являться чуть ли не через день к нему, Александру Васильевичу, с совершенно здоровыми зубами, что незачем отбирать время у него, Александра Васильевича, что, кажется, единственное, зачем заявился сюда уважаемый пациент — это обратить внимание на его, Расстегая Павловича, дешёво-дермантинные обновки (то есть, как уже догадался всезнающе почтенный читатель, разговор приобрёл весьма крупный характер). О! этот стоматолог был великий жизнезнавец и сердцевед и имел своё, вполне себе невинно оправданнейшее понятие о человеках, их зубах, обуви носимой ими же и мог при случае закрутить тугую пружину речистого оборота, высказывая своё, всегда дельно отстранённейшее соображение об этих и многих других, не менее занимательнейших предметах людского бытия.
Поникший и разобиженный, с явной неохотой, в никуда, медленно брёл Расстегай Павлович по блаженно опустелой улице. Ярко светило утреннее солнце, печать свободы и Божьего благоволенья свежестью царственного покоя блистала на лице отдохнувшей земли. Идя под высокими и густыми кронами чуть шевелящихся дерев, он то вступал в прохладу теней, то вновь выныривал на ослепительную полосу солнечного света. Тень его, чуть искажённая копия полноватой фигуры, отчего-то чудно и грустно представилась ему жизнью, его жизнью, уже довольно, более чем на половину, прожитой и безнадежно канувшей в лету. Вот она, эта копия, зашла в густой полумрак высококронных древес и исчезла, как исчезает всё недолговечное и напрасно живое.
— И всё, и нет жизни, нет меня, без остатка, как ничто, как тень, — унылой мыслью кольнуло опечаленное сердце... но через секунду он уже вышел на открытость незатенённого пространства и тень, его тень, явственная и живая, появилась на ярко освещённой плитке тротуара, как воскрешение, как надежда на всенепременнейшее оживленье. Улыбка, тихая улыбка примирения, скользнула по лицу юбиляра.
Расстегай Павлович вспомнил вдруг об изумрудно-жемчужных, ни разу ещё не одевавшихся им и прелесть сколь чудесных запонках...
| Помогли сайту Реклама Праздники |