Арест Николая Гусева, личного секретаря Льва Николаевича Толстого, в Ясной Поляне 4 августа 1909 года
В вечерних сумерках во двор яснополянского дома въехали три коляски. Они были полны вооружёнными людьми в мундирах; лица этих людей были строги и решительны. Не дожидаясь, пока коляски остановятся, капитан-исправник, который командовал всей группой, резким звенящим шёпотом приказал:
– Рассредоточиться! Перекрыть все выходы! Никого не выпускать!
Люди в мундирах побежали кругом дома, стараясь ступать бесшумно и зачем-то пригибаясь. Капитан-исправник вместе со становым подошёл к дверям и громко постучал:
– Откройте, полиция! Мы знаем, что вы дома, открывайте!
Из дверей выглянула испуганная девушка в простом платье:
– Вам кого?
– Николая Гусева зови! Живо! – рявкнул капитан-исправник.
– Ой! – воскликнула девушка и скрылась.
– Теперь не уйдёт: некуда ему деться, голубчику, – довольно проговорил капитан-исправник.
– Куда ему деться, сей момент заберём, – разглаживая пышные усы, лениво согласился тучный становой.
Через некоторое время на крыльцо вышел одетый в толстовку молодой человек с густыми русыми волосами и бородой.
– Чему обязан в столь поздний час? – поинтересовался он, насмешливо глядя сквозь очки на полицейских.
– Вы Николай Николаевич Гусев, рязанский мещанин? – сурово спросил капитан-исправник.
– Я самый и есть, – всё также насмешливо ответил молодой человек.
– Мы имеем приказ о вашем аресте и препровождении в Крапивенскую тюрьму, дабы оттуда отправить в Чердынский уезд Пермской губернии, – как можно строже и внушительнее произнёс капитан-исправник. – Извольте собраться и выйти с вещами. Даю вам полчаса, не более.
– Но в чём меня обвиняют? – удивился молодой человек, не потеряв, однако, насмешливого тона.
– В нужное время вы обо всём узнаете, – насупился капитан-исправник. – Собирайтесь!
– Тёплые вещи не забудьте взять, осень скоро, а в Перми, знаете ли, не жарко, – прибавил добродушный становой. – И харчей на дорогу тоже не помешает.
Молодой человек пожал плечами:
– Хорошо, подождите, я скоро выйду, – он ушёл в дом.
– Вечно вы со своим либерализмом, – недовольно проворчал капитан-исправник, обращаясь к становому. – Не забывайте, мы при исполнении.
– Да чего уж там… – смущенно отозвался становой.
Минут через пять из дома вышел бородатый старик в подпоясанной просторной рубахе. Заложив широкие, с вздувшимися венами руки за пояс, он сказал:
– Я граф Толстой. По какому праву вы тревожите меня и моих близких, нарушаете наш покой?
Капитан-исправник, будто ожидая его появления, тут же вынул из кармана небольшую бумагу и прочёл:
– «По решению министра внутренних дел… По 384-й статье Уложения о наказаниях Российской империи Николай Николаевич Гусев, 27 лет от роду, рязанский мещанин, православного вероисповедания, должен за распространение революционных изданий незамедлительно взят под стражу и сослан в Чердынский уезд, Пермской губернии, на 2 года». Подпись и печать присутствуют, – он показал лист Толстому.
– Мы только исполняем, ваше сиятельство, – прибавил становой. – Сами понимаете, служба…
Капитан-исправник толкнул станового в бок, что опять-таки означало: «Вечно ваш либерализм!».
Толстой пристально, не отрываясь, смотрел на полицейских; они невольно отвели глаза. В парке возле дома перекликались на ночь птицы; запоздалый шмель торопливо прожужжал в воздухе; где-то на лугу затянул свою песню коростель. Всё это так не соответствовало цели приезда капитана-исправника и станового, так было не созвучно прочитанной исправником бумаге, что они стушевались.
– Служба, знаете ли… – вслед за становым и неожиданно для самого себя пробормотал исправник, но сразу же встрепенулся, нахмурился и громко сказал: – Мы можем ждать не больше тридцати минут! Если подлежащий аресту Николай Гусев не явится через это время, мы вынуждены будем зайти в дом для исполнения своего долга.
– Если вы так понимаете свой долг, нам, разумеется, не о чем разговаривать, – Толстой вынул руки из-за пояса, оправил рубаху и, не простившись с полицейскими, покинул их на крыльце. Двери со стуком затворились.
– Какое неуважение к полиции! – раздражённо заметил исправник. – Ну и что, что он граф и знаменитый писатель, а мы – представители власти!
– Толстой!.. – со значением произнёс становой. – Недаром говорят, что в России сейчас два императора: Николай Второй и Лев Толстой.
– Перестаньте! – одёрнул его исправник. – Думайте, что говорите!
– Молчу, молчу! – становой прикрыл рот рукой и усмехнулся в усы.
***
В доме была страшная суматоха: все носились из комнаты в комнату, собирая какие-то вещи, роняя их на пол, подбирая и снова роняя; Софья Андреевна, жена Льва Николаевича, принесла из кухни большой узелок с провизией и объясняла Гусеву, что ему надо будет съесть в первую очередь, чтобы не испортилось, а что можно оставить на потом. Гусев был взволнован, но бодр, – он шутил и отпускал весёлые замечания по поводу своего ареста.
Толстой сидел за столом, перебирая дела, которыми до этого занимался Гусев, и слушая его комментарии к ним.
– Какой ужас, какой ужас, какой ужас! – повторяла Софья Андреевна. Она достала платок и вытерла глаза: – Неужели нужна была такая крайняя мера? Боже мой, за что?..
– Все мы слышали и читали о тысячах и тысячах таких распоряжений и исполнений, но когда они совершаются над близкими нам людьми и на наших глазах, то они бывают особенно поразительны, – сказал Толстой, отложив бумаги. – Особенно поражает несообразность с личностью Николая Николаевича этой жестокой и грубой меры, которая принята против него.
– А я, напротив, рад, что эта мера направлена против меня, а не против вас! – воскликнул Гусев. – Каково было бы всем нам, если бы они пришли за вами, Лев Николаевич.
– Они бы пришли за мной, если бы посмели, – возразил Толстой. – Они ведь вот как рассуждают: «Самый простой способ был бы в том, чтобы судить Толстого, а то и просто посадить его в тюрьму лет на пять, – там бы он и умер и перестал бы беспокоить нас. Это, разумеется, было бы самое удобное, но за границей приписывают Толстому некоторое значение, и послать его, как Гусева, в тюрьму, в Крапивну, всё-таки как-то неловко. И потому одно, что мы можем сделать, так это вредить и делать неприятности всем близким ему людям. Так что не мытьем, так катаньем всё-таки заставим его замолчать».
Гусев рассмеялся:
– Простите, Лев Николаевич, я смеюсь не над вами, а над ними! Заставить замолчать Толстого – это всё равно, что остановить солнце на небе! Такой подвиг им не по силам.
Толстой тоже слегка улыбнулся:
– Дело не в Толстом. Этот подвиг не удавался никому, если не считать сказку об Иисусе Навине, но и он остановил только солнце, а не человеческую мысль; её остановить нельзя. Избавиться от бомб и бомбометателей можно, отобрав бомбы и посадив бомбометателей в тюрьму или убив их, но с мыслями ничего этого нельзя сделать. Насилия же, которые делаются против мыслей и носителей их, не только не ослабляют, но всегда только усиливают их воздействие. Что же касается меня, то как бы ни смотрели люди на мои мысли, я считаю их истинными, нужными и, главное, считаю смысл моей жизни только в том, чтобы высказывать их, и потому я, покуда буду жив, буду высказывать их.
– Я тоже никогда не отрекусь от моих мыслей, – уже совершенно серьёзно сказал Гусев.
– Вот этого и не понимают все эти министры, полицейские, жандармы, прокуроры, судьи – все эти люди в мундирах. Они служат, получают за это жалованье и делают то, что полагается делать. О том же, что может выйти из их деятельности, и справедлива ли она, никто не дает себе труда думать – от самых высших до самых низших. «Так полагается, и делаем», – передразнил Толстой этих воображаемых людей в мундирах. – Убили с горя мать, жену, продержали человека целые годы в тюрьме, свели с ума, иногда даже казнили его, развратили, погубили душу… И после этого удивляются бомбам революционеров. Нет, революционеры только понятливые ученики!
– Не все так считают. Вот у Достоевского, например, в его «Братьях Карамазовых»… – возразила Софья Андреевна.
– Достоевский не совсем прав. Его нападки на революционеров нехороши. Он судит о них по внешности, не входя в их настроение, – ответил Толстой
– Лёвушка, неужели ты одобряешь революционеров? – всплеснула руками Софья Андреевна.
– Нет, я никогда не одобрял и не одобряю их. Насилие может породить лишь другое, ещё большее насилие, – сказал Толстой. – Однако я не могу не понять революционеров. Революция состоит в замене худшего порядка лучшим, и замена эта не может совершиться без внутреннего потрясения. Замена же дурного порядка лучшим есть неизбежный и благотворный шаг вперёд человечества. В современных государствах революции неизбежны, и эти короли и императоры, помяните мое слово, еще насидятся по тюрьмам! У нас же, в России, это особенно ясно сейчас, когда мы, русские люди, болезненно чувствуем зло глупого, жестокого и лживого русского правительства, разоряющего и развращающего миллионы людей и начинающего уже вызывать русских людей на убийство друг друга.
– Лёвушка! – с укором проговорила Софья Андреевна. – Ты сам совершаешь жестокость, говоря так.
– Повторяю, никто не заставит меня молчать. И если тебе неприятны мои мысли, то я скорее расстанусь с тобой, Соня, чем с ними, – ответил Толстой, взглянув на неё.
– Лёвушка!.. – Софья Андреевна не нашлась, что сказать, и отвернулась от него.
– Ну, давайте прощаться, время вышло, – Гусев поднялся и взял свои вещи. – Слышите, снова стучат в дверь.
Все жильцы дома, все домашние окружили его и стали прощаться; у всех, от старых до малых, до детей и прислуги, было одно чувство уважения и любви к этому человеку, и более или менее сдерживаемое чувство негодования против виновников того, что совершалось над ним.
Толстой ждал своего черёда. Подойдя, наконец, к Гусеву, он сказал:
– Я как-то написал на имя министра юстиции письмо, в котором просил заключить меня в острог и освободить оттуда всех моих последователей, так как я являюсь корнем всего движения. Ответа я, конечно, не получил. И вот ныне вас, доброго, мягкого, правдивого человека, врага всякого насилия, желающего служить всем и ничего не требующего себе, – вас хватают ночью, чтобы запереть в тифозную тюрьму и сослать в какое-то только тем известное ссылающим вас людям место, что оно считается ими самым неприятным для жизни… – Толстой вдруг осёкся и заплакал.
– Лев Николаевич, что вы, – Гусев неловко обнял его. – Уверяю вас, всё будет со мною хорошо.
– Я знаю, дорогой мой человек, что вы живёте тою духовной жизнью, при которой никакие внешние воздействия не могут лишить человека его истинного блага, – отвечал Толстой, тоже обнимая его. – Я плачу не от жалости, я плачу от умиления при виде твёрдости и весёлости, с которыми вы принимаете то, что случилось с вами, – блаженны страдающие за правду! Ступайте, а я обещаю, что сделаю всё, что в моих силах, для облегчения вашей участи.
***
После того как Гусева увезли, в доме установилось неловкое молчание; все избегали смотреть друг на друга, будто были в чём-то виноваты. Спать не хотелось: кое-как уложив детей, вся семья собралась у самовара.
| Реклама Праздники |